Краткий пересказ "мертвых душ" по главам. Мёртвые души Мертвые души 7

Чичиков проснулся в прекрасном расположении духа. Встав с постели, он решил тут же заняться делом: «сочинить крепости, написать и перепи­сать, чтоб не платить ничего подьячим». Через два часа все было готово. После этого Павел Иванович глянул на листочки и вдруг начал представлять себе, что когда-то эти люди работали, пахали, пьян­ствовали. Крестьяне Коробочки все были указаны с прозвищами. Плюшкин только коротко перечис­лил продаваемые души. Список Собакевича отли­чался основательностью и подробностью, ни одно хорошее качество мужичка не было пропущено, были даже отмечены родители. Среди мужских фамилий затесалось и женское имя - Елизавета Воробей. Собакевич и тут обманул. В двенадцать ча­сов Чичиков направился к председателю. На улице он встретил Манилова. Далее последовали долгие объятия и лобызания, после чего помещик передал Павлу Ивановичу список мертвых душ, искусно переписанный красивым почерком. Новые прия­тели вместе отправились в палату, куда Чичиков шел за совершением купчей.

У председателя Чичиков встретил Собакевича, который даже привстал при виде нового прияте­ля. Председатель принял Павла Ивановича в свои объятия, и комната наполнилась звуками поцелу­ев. Чиновник стал поздравлять его с удачной по­купкой. Собакевич и Манилов стояли лицом к ли­цу, что несколько смущало Чичикова, однако все обошлось. Павел Иванович изъявил желание се­годня же совершить купчую, поскольку уже на­завтра хотел выехать из города.

Распорядившись насчет оформления докумен­тов, председатель стал рассматривать списки. Он увидел несколько знакомых имен, к примеру, ка­ретника Михеева, принадлежащего Собакевичу. Когда председатель, вспомнив, что тот уже умер, стал расспрашивать бывшего хозяина, тот быстро нашелся, соврав, что умер не тот Михеев, а его брат. Чичиков сказал председателю, что берет кресть­ян на вывод в Херсонскую губернию. Постепенно приходили другие свидетели, знакомые Чичикова. Дела были улажены, причем с Павла Ивановича взяли только половину пошлинных денег. Оста­лось, по словам председателя, «вспрыснуть поку­почку», тем более что в деньгах это составило око­ло ста тысяч. Гость тут же вызвался раскупорить другую-третью бутылочку шипучего ради такого приятного общества.

Собравшиеся хотели сами угостить Чичикова. Ре­шили наведаться в гости к полицмейстеру. Перед уходом Собакевич спросил покупателя, почем он брал души у Плюшкина. Чичиков же в ответ спро­сил, зачем помещик внес в список женщину. Со­бакевич тут же отошел к другим гостям.

Полицмейстер обрадовался гостям и, узнав в чем дело, кликнул квартального. Через какое-то вре­мя на столе появились белуга, осетры, икра паюс­ная и многое-многое другое. Закончив играть в вист, гости устремились к столу. Обитатели города ста­ли упрашивать Чичикова остаться еще хотя бы не­дели на две, обещая найти ему подходящую партию и женить. Гость перечокался со всеми и пребывал в самом веселом и благодушном расположении ду­ха. Поздно вечером вернувшись к себе, Чичиков лег спать, представляя себя настоящим херсонским по­мещиком. Селифан и Петрушка, заметив состояние своего барина, решили также прогуляться в близ­лежащий кабак. Вернулись они совершенно пья­ными и присоединили свой густой храп к тонкому носовому свисту хозяина.

Здесь искали:

  • мёртвые души 7 глава краткое содержание
  • мёртвые души глава 7 краткое содержание
  • 7 глава мертвые души краткое содержание

Счастлив путник, который после длинной, скучной дороги с ее холодами, слякотью, грязью, невыспавшимися станционными смотрителями, бряканьями колокольчиков, починками, перебранками, ямщиками, кузнецами и всякого рода дорожными подлецами видит наконец знакомую крышу с несущимися навстречу огоньками, и предстанут пред ним знакомые комнаты, радостный крик выбежавших навстречу людей, шум и беготня детей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лобзаниями, властными истребить все печальное из памяти. Счастлив семьянин, у кого есть такой угол, но горе холостяку!

Гоголь. Мертвые души. Глава 7. Аудиокнига

Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих и печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался и в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы. Вдвойне завиден прекрасный удел его: он среди их, как в родной семье; а между тем далеко и громко разносится слава. Он окурил упоительным куревом людские очи; он чудно польстил им, сокрыв печальное в жизни, показав им прекрасного человека. Все, рукоплеща, несется за ним и мчится вслед за торжественной его колесницей. Великим всемирным поэтом именуют его, парящим высоко над всеми другими гениями мира, как парит орел над другими высоко летающими. При одном имени его уже объемлются трепетом молодые пылкие сердца, ответные слезы ему блещут во всех очах… Нет равного ему в силе – он бог! Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, – всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлечением; ему не позабыться в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. Ибо не признаёт современный суд, что равно чудны стекла, озирающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых; ибо не признаёт современный суд, что много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл созданья; ибо не признаёт современный суд, что высокий восторженный смех достоин стать рядом с высоким лирическим движеньем и что целая пропасть между ним и кривляньем балаганного скомороха! Не признаёт сего современный суд и все обратит в упрек и поношенье непризнанному писателю; без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество.

И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в святый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…

В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица! Разом и вдруг окунемся в жизнь со всей ее беззвучной трескотней и бубенчиками и посмотрим, что делает Чичиков.

Чичиков проснулся, потянул руки и ноги и почувствовал, что выспался хорошо. Полежав минуты две на спине, он щелкнул рукою и вспомнил с просиявшим лицом, что у него теперь без малого четыреста душ. Тут же вскочил он с постели, не посмотрел даже на свое лицо, которое любил искренно и в котором, как кажется, привлекательнее всего находил подбородок, ибо весьма часто хвалился им перед кем-нибудь из приятелей, особливо если это происходило во время бритья. «Вот, посмотри, – говорил он обыкновенно, поглаживая его рукою, – какой у меня подбородок: совсем круглый!» Но теперь он не взглянул ни на подбородок, ни на лицо, а прямо, так, как был, надел сафьяновые сапоги с резными выкладками всяких цветов, какими бойко торгует город Торжок благодаря халатным побужденьям русской натуры, и, по-шотландски, в одной короткой рубашке, позабыв свою степенность и приличные средние лета, произвел по комнате два прыжка, пришлепнув себя весьма ловко пяткой ноги. Потом в ту же минуту приступил к делу: перед шкатулкой потер руки с таким же удовольствием, как потирает их выехавший на следствие неподкупный земский суд, подходящий к закуске, и тот же час вынул из нее бумаги. Ему хотелось поскорее кончить все, не откладывая в долгий ящик. Сам решился он сочинить крепости, написать и переписать, чтоб не платить ничего подьячим. Форменный порядок был ему совершенно известен: бойко выставил он большими буквами: «Тысяча восемьсот такого-то года», потом вслед за тем мелкими: «помещик такой-то», и все, что следует. В два часа готово было все. Когда взглянул он потом на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками, то какое-то странное, непонятное ему самому чувство овладело им. Каждая из записочек как будто имела какой-то особенный характер, и чрез то как будто бы самые мужики получали свой собственный характер. Мужики, принадлежавшие Коробочке, все почти были с придатками и прозвищами. Записка Плюшкина отличалась краткостию в слоге: часто были выставлены только начальные слова имен и отчеств и потом две точки. Реестр Собакевича поражал необыкновенною полнотою и обстоятельностию, ни одно из качеств мужика не было пропущено; об одном было сказано: «хороший столяр», к другому приписано: «дело смыслит и хмельного не берет». Означено было также обстоятельно, кто отец, и кто мать, и какого оба были поведения; у одного только какого-то Федотова было написано: «отец неизвестно кто, а родился от дворовой девки Капитолины, но хорошего нрава и не вор». Все сии подробности придавали какой-то особенный вид свежести: казалось, как будто мужики еще вчера были живы. Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши, произнес: «Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? как перебивались?» И глаза его невольно остановились на одной фамилии: это был известный Петр Савельев Неуважай-Корыто, принадлежавший когда-то помещице Коробочке. Он опять не утерпел, чтоб не сказать: «Эх, какой длинный, во всю строку разъехался! Мастер ли ты был или просто мужик, и какою смертью тебя прибрало? в кабаке ли, или середи дороги переехал тебя сонного неуклюжий обоз? Пробка Степан, плотник, трезвости примерной. А! вот он, Степан Пробка, вот тот богатырь, что в гвардию годился бы! Чай, все губернии исходил с топором за поясом и сапогами на плечах, съедал на грош хлеба да на два сушеной рыбы, а в мошне, чай, притаскивал всякий раз домой целковиков по сту, а может, и государственную зашивал в холстяные штаны или затыкал в сапог, – где тебя прибрало? Взмостился ли ты для большего прибытку под церковный купол, а может быть, и на крест потащился и, поскользнувшись, оттуда, с перекладины, шлепнулся оземь, и только какой-нибудь стоявший возле тебя дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: «Эх, Ваня, угораздило тебя!» – а сам, подвязавшись веревкой, полез на твое место. Максим Телятников, сапожник. Хе, сапожник! «Пьян, как сапожник», говорит пословица. Знаю, знаю тебя, голубчик; если хочешь, всю историю твою расскажу: учился ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил ремнем по спине за неаккуратность и не выпускал на улицу повесничать, и был ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился тобою немец, говоря с женой или с камрадом. А как кончилось твое ученье: «А вот теперь я заведусь своим домком, – сказал ты, – да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею». И вот, давши барину порядочный оброк, завел ты лавчонку, набрав заказов кучу, и пошел работать. Достал где-то втридешева гнилушки кожи и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да через недели две перелопались твои сапоги, и выбранили тебя подлейшим образом. И вот лавчонка твоя запустела, и ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: «Нет, плохо на свете! Нет житья русскому человеку, всё немцы мешают». Это что за мужик: Елизавета Воробей. Фу-ты пропасть: баба! она как сюда затесалась? Подлец, Собакевич, и здесь надул!» Чичиков был прав: это была, точно, баба. Как она забралась туда, неизвестно, но так искусно была прописана, что издали можно было принять ее за мужика, и даже имя оканчивалось на букву ъ, то есть не Елизавета, а Елизаветъ. Однако же он это не принял в уваженье, и тут же ее вычеркнул. «Григорий Доезжай-не-доедешь! Ты что был за человек? Извозом ли промышлял и, заведши тройку и рогожную кибитку, отрекся навеки от дому, от родной берлоги, и пошел тащиться с купцами на ярмарку. На дороге ли ты отдал душу Богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам, лежа на полатях, думал, думал, да ни с того ни с другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай как звали. Эх, русский народец! не любит умирать своею смертью! А вы что, мои голубчики? – продолжал он, переводя глаза на бумажку, где были помечены беглые души Плюшкина, – вы хоть и в живых еще, а что в вас толку! то же, что и мертвые, и где-то носят вас теперь ваши быстрые ноги? Плохо ли вам было у Плюшкина или просто, по своей охоте, гуляете по лесам да дерете проезжих? По тюрьмам ли сидите или пристали к другим господам и пашете землю? Еремей Карякин, Никита Волокита, сын его Антон Волокита – эти, и по прозвищу видно, что хорошие бегуны. Попов, дворовый человек, должен быть грамотей: ножа, я чай, не взял в руки, а проворовался благородным образом. Но вот уж тебя беспашпортного поймал капитан-исправник. Ты стоишь бодро на очной ставке. «Чей ты?» – говорит капитан-исправник, ввернувши тебе при сей верной оказии кое-какое крепкое словцо. «Такого-то и такого-то помещика», – отвечаешь ты бойко. «Зачем ты здесь?» – говорит капитан-исправник. «Отпущен на оброк», – отвечаешь ты без запинки. «Где твой пашпорт?» – «У хозяина, мещанина Пименова». – «Позвать Пименова! Ты Пименов?» – «Я Пименов». – «Давал он тебе пашпорт свой?» – «Нет, не давал он мне никакого пашпорта». – «Что ж ты врешь?» – говорит капитан-исправник с прибавкою кое-какого крепкого словца. «Так точно, – отвечаешь ты бойко, – я не давал ему, потому что пришел домой поздно, а отдал на подержание Антипу Прохорову, звонарю». – «Позвать звонаря! Давал он тебе пашпорт?» – «Нет, не получал я от него пашпорта». – «Что ж ты опять врешь! – говорит капитан-исправник, скрепивши речь кое-каким крепким словцом. – Где ж твой пашпорт?» – «Он у меня был, – говоришь ты проворно, – да, статься может, видно, как-нибудь дорогой пообронил его». – «А солдатскую шинель, – говорит капитан-исправник, загвоздивши тебе опять в придачу кое-какое крепкое словцо, – зачем стащил? и у священника тоже сундук с медными деньгами?» – «Никак нет, – говоришь ты, не сдвинувшись, – в воровском деле никогда еще не оказывался». – «А почему же шинель нашли у тебя?» – «Не могу знать: верно, кто-нибудь другой принес ее». – «Ах ты бестия, бестия! – говорит капитан-исправник, покачивая головою и взявшись под бока. – А набейте ему на ноги колодки да сведите в тюрьму». – «Извольте! я с удовольствием», – отвечаешь ты. И вот, вынувши из кармана табакерку, ты потчеваешь дружелюбно каких-то двух инвалидов, набивающих на тебя колодки, и расспрашиваешь их, давно ли они в отставке и в какой войне бывали. И вот ты себе живешь в тюрьме, покамест в суде производится твое дело. И пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск, и ты переезжаешь себе из тюрьмы в тюрьму и говоришь, осматривая новое обиталище: «Нет, вот весьегонская тюрьма будет почище: там хоть и в бабки, так есть место, да и общества больше!» Абакум Фыров! ты, брат, что? где, в каких местах шатаешься? Занесло ли тебя на Волгу и взлюбил ты вольную жизнь, приставши к бурлакам?..» Тут Чичиков остановился и слегка задумался. Над чем он задумался? Задумался ли он над участью Абакума Фырова или задумался так, сам собою, как задумывается всякий русский, каких бы ни был лет, чина и состояния, когда замыслит об разгуле широкой жизни? И в самом деле, где теперь Фыров? Гуляет шумно и весело на хлебной пристани, порядившись с купцами. Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными, в монистах и лентах; хороводы, песни, кипит вся площадь, а носильщики между тем при криках, бранях и понуканьях, нацепляя крючком по девяти пудов себе на спину, с шумом сыплют горох и пшеницу в глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече виднеют по всей площади кучи наваленных в пирамиду, как ядра, мешков, и громадно выглядывает весь хлебный арсенал, пока не перегрузится весь в глубокие суда-суряки и не понесется гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот. Там-то вы наработаетесь, бурлаки! и дружно, как прежде гуляли и бесились, приметесь за труд и пот, таща лямку под одну бесконечную, как Русь, песню.

«Эхе, хе! двенадцать часов! – сказал наконец Чичиков, взглянув на часы. – Что ж я так закопался? Да еще пусть бы дело делал, а то ни с того ни с другого сначала загородил околесину, а потом задумался. Экой я дурак в самом деле!» Сказавши это, он переменил свой шотландский костюм на европейский, стянул покрепче пряжкой свой полный живот, вспрыснул себя одеколоном, взял в руки теплый картуз и бумаги под мышку и отправился в гражданскую палату совершать купчую. Он спешил не потому, что боялся опоздать, – опоздать он не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч. Не успел он выйти на улицу, размышляя об всем этом и в то же время таща на плечах медведя, крытого коричневым сукном, как на самом повороте в переулок столкнулся тоже с господином в медведях, крытых коричневым сукном, и в теплом картузе с ушами. Господин вскрикнул, это был Манилов. Они заключили тут же друг друга в объятия и минут пять оставались на улице в таком положении. Поцелуи с обеих сторон так были сильны, что у обоих весь день почти болели передние зубы. У Манилова от радости остались только нос да губы на лице, глаза совершенно исчезли. С четверть часа держал он обеими руками руку Чичикова и нагрел ее страшно. В оборотах самых тонких и приятных он рассказал, как летел обнять Павла Ивановича; речь была заключена таким комплиментом, какой разве только приличен одной девице, с которой идут танцевать. Чичиков открыл рот, еще не зная сам, как благодарить, как вдруг Манилов вынул из-под шубы бумагу, свернутую в трубочку и связанную розовою ленточкой, и подал очень ловко двумя пальцами.

– Это что?

– Мужички.

– А! – Он тут же развернул ее, пробежал глазами и подивился чистоте и красоте почерка. – Славно написано, – сказал он, – не нужно и переписывать. Еще и каемка вокруг! кто это так искусно сделал каемку?

– Ну, уж не спрашивайте, – сказал Манилов.

– Ах боже мой! мне, право, совестно, что нанес столько затруднений.

– Для Павла Ивановича не существует затруднений.

Чичиков поклонился с признательностью. Узнавши, что он шел в палату за совершением купчей, Манилов изъявил готовность ему сопутствовать. Приятели взялись под руку и пошли вместе. При всяком небольшом возвышении, или горке, или ступеньке, Манилов поддерживал Чичикова и почти приподнимал его рукою, присовокупляя с приятною улыбкою, что он не допустит никак Павла Ивановича зашибить свои ножки. Чичиков совестился, не зная, как благодарить, ибо чувствовал, что несколько был тяжеленек. Во взаимных услугах они дошли наконец до площади, где находились присутственные места: большой трехэтажный каменный дом, весь белый, как мел, вероятно для изображения чистоты душ помещавшихся в нем должностей; прочие здания на площади не отвечали огромностию каменному дому. Это были: караульная будка, у которой стоял солдат с ружьем, две-три извозчичьи биржи и, наконец, длинные заборы с известными заборными надписями и рисунками, нацарапанными углем и мелом; более не находилось ничего на сей уединенной, или, как у нас выражаются, красивой площади. Из окон второго и третьего этажа высовывались неподкупные головы жрецов Фемиды и в ту ж минуту прятались опять: вероятно, в то время входил в комнату начальник. Приятели не взошли, а взбежали по лестнице, потому что Чичиков, стараясь избегнуть поддерживанья под руки со стороны Манилова, ускорял шаг, а Манилов тоже, с своей стороны, летел вперед, стараясь не позволить Чичикову устать, и потому оба запыхались весьма сильно, когда вступили в темный коридор. Ни в коридорах, ни в комнатах взор их не был поражен чистотою. Тогда еще не заботились о ней, и то, что было грязно, так и оставалось грязным, не принимая привлекательной наружности. Фемида просто, какова есть, в неглиже и халате принимала гостей. Следовало бы описать канцелярские комнаты, которыми проходили наши герои, но автор питает сильную робость ко всем присутственным местам. Если и случалось ему проходить их даже в блистательном и облагороженном виде, с лакированными полами и столами, он старался пробежать как можно скорее, смиренно опустив и потупив глаза в землю, а потому совершенно не знает, как там все благоденствует и процветает. Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» – «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши». Шум от перьев был большой и походил на то, как будто бы несколько телег с хворостом проезжали лес, заваленный на четверть аршина иссохшими листьями.

Чичиков и Манилов подошли к первому столу, где сидели два чиновника еще юных лет, и спросили:

– Позвольте узнать, где здесь дела по крепостям?

– А что вам нужно? – сказали оба чиновника, оборотившись.

– А мне нужно подать просьбу.

– А вы что купили такое?

– Я бы хотел прежде знать, где крепостной стол, здесь или в другом месте?

– Да скажите прежде, что купили и в какую цену, так мы вам тогда и скажем где, а так нельзя знать.

Чичиков тотчас увидел, что чиновники были просто любопытны, подобно всем молодым чиновникам, и хотели придать более весу и значения себе и своим занятиям.

– Послушайте, любезные, – сказал он, – я очень хорошо знаю, что все дела по крепостям, в какую бы ни было цену, находятся в одном месте, а потому прошу вас показать нам стол, а если вы не знаете, что у вас делается, так мы спросим у других.

Чиновники на это ничего не отвечали, один из них только тыкнул пальцем в угол комнаты, где сидел за столом какой-то старик, перемечавший какие-то бумаги. Чичиков и Манилов прошли промеж столами прямо к нему. Старик занимался очень внимательно.

– Позвольте узнать, – сказал Чичиков с поклоном, – здесь дела по крепостям?

Старик поднял глаза и произнес с расстановкою:

– Здесь нет дел по крепостям.

– А где же?

– Это в крепостной экспедиции.

– А где же крепостная экспедиция?

– Это у Ивана Антоновича.

– А где же Иван Антонович?

Старик тыкнул пальцем в другой угол комнаты. Чичиков и Манилов отправились к Ивану Антоновичу. Иван Антонович уже запустил один глаз назад и оглянул их искоса, но в ту же минуту погрузился еще внимательнее в писание.

– Позвольте узнать, – сказал Чичиков с поклоном, – здесь крепостной стол?

Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, – словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.

Иван Антонович «Кувшинное рыло». Иллюстрация Кукрыниксов к «Мертвым душам» Гоголя

– Позвольте узнать, здесь крепостная экспедиция? – сказал Чичиков.

– Здесь, – сказал Иван Антонович, поворотил свое кувшинное рыло и приложился опять писать.

– А у меня дело вот какое: куплены мною у разных владельцев здешнего уезда крестьяне на вывод: купчая есть, остается совершить.

– А продавцы налицо?

– Некоторые здесь, а от других доверенность.

– А просьбу принесли?

– Принес и просьбу. Я бы хотел… мне нужно поторопиться… так нельзя ли, например, кончить дело сегодня?

– Да, сегодня! сегодня нельзя, – сказал Иван Антонович. – Нужно навести еще справки, нет ли еще запрещений.

– Впрочем, что до того, чтоб ускорить дело, так Иван Григорьевич, председатель, мне большой друг…

– Да ведь Иван Григорьевич не один; бывают и другие, – сказал сурово Иван Антонович.

Чичиков понял закавыку, которую завернул Иван Антонович, и сказал:

– Другие тоже не будут в обиде, я сам служил, дело знаю…

– Идите к Ивану Григорьевичу, – сказал Иван Антонович голосом несколько поласковее, – пусть он даст приказ, кому следует, а за нами дело не постоит.

Чичиков, вынув из кармана бумажку, положил ее перед Иваном Антоновичем, которую тот совершенно не заметил и накрыл тотчас ее книгою. Чичиков хотел было указать ему ее, но Иван Антонович движением головы дал знать, что не нужно показывать.

– Вот он вас проведет в присутствие! – сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту , и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель. В этом месте новый Виргилий почувствовал такое благоговение, что никак не осмелился занести туда ногу и поворотил назад, показав свою спину, вытертую, как рогожка, с прилипнувшим где-то куриным пером. Вошедши в залу присутствия, они увидели, что председатель был не один, подле него сидел Собакевич, совершенно заслоненный зерцалом. Приход гостей произвел восклицание, правительственные кресла были отодвинуты с шумом. Собакевич тоже привстал со стула и стал виден со всех сторон с длинными своими рукавами. Председатель принял Чичикова в объятия, и комната присутствия огласилась поцелуями; спросили друг друга о здоровье; оказалось, что у обоих побаливает поясница, что тут же было отнесено к сидячей жизни. Председатель, казалось, уже был уведомлен Собакевичем о покупке, потому что принялся поздравлять, что сначала несколько смешало нашего героя, особливо когда он увидел, что и Собакевич и Манилов, оба продавцы, с которыми дело было улажено келейно, теперь стояли вместе лицом друг к другу. Однако же он поблагодарил председателя и, обратившись тут же к Собакевичу, спросил:

– А ваше как здоровье?

– Слава богу, не пожалуюсь, – сказал Собакевич.

И точно, не на что было жаловаться: скорее железо могло простудиться и кашлять, чем этот на диво сформованный помещик.

– Да вы всегда славились здоровьем, – сказал председатель, – и покойный ваш батюшка был также крепкий человек.

– Да, на медведя один хаживал, – отвечал Собакевич.

– Мне кажется, однако ж, – сказал председатель, – вы бы тоже повалили медведя, если бы захотели выйти против него.

– Нет, не повалю, – отвечал Собакевич, – покойник был меня покрепче, – и, вздохнувши, продолжал: – Нет, теперь не те люди; вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе…

– Чем же ваша жизнь не красна? – сказал председатель.

– Нехорошо, нехорошо, – сказал Собакевич, покачав головою. – Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни разу не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет, не к добру! когда-нибудь придется поплатиться за это. – Тут Собакевич погрузился в меланхолию.

«Эк его, – подумали в одно время и Чичиков и председатель, – на что вздумал пенять!»

– К вам у меня есть письмецо, – сказал Чичиков, вынув из кармана письмо Плюшкина.

– От кого? – сказал председатель и, распечатавши, воскликнул: – А! от Плюшкина. Он еще до сих пор прозябает на свете. Вот судьба, ведь какой был умнейший, богатейший человек! а теперь…

– Собака, – сказал Собакевич, – мошенник, всех людей переморил голодом.

– Извольте, извольте, – сказал председатель, прочитав письмо, – я готов быть поверенным. Когда вы хотите совершить купчую, теперь или после?

– Теперь, – сказал Чичиков, – я буду просить даже вас, если можно, сегодня, потому что мне завтра хотелось бы выехать из города; я принес и крепости, и просьбу.

– Все это хорошо, только, уж как хотите, мы вас не выпустим так рано. Крепости будут совершены сегодня, а вы все-таки с нами поживите. Вот я сейчас отдам приказ, – сказал он и отворил дверь в канцелярскую комнату, всю наполненную чиновниками, которые уподобились трудолюбивым пчелам, рассыпавшимся по сотам, если только соты можно уподобить канцелярским делам: – Иван Антонович здесь?

– Позовите его сюда!

Уже известный читателям Иван Антонович кувшинное рыло показался в зале присутствия и почтительно поклонился.

– Вот возьмите, Иван Антонович, все эти крепости их…

– Да не позабудьте, Иван Григорьевич, – подхватил Собакевич, – нужно будет свидетелей, хотя по два с каждой стороны. Пошлите теперь же к прокурору, он человек праздный и, верно, сидит дома, за него все делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга в мире. Инспектор врачебной управы, он также человек праздный и, верно, дома, если не поехал куда-нибудь играть в карты, да еще тут много есть, кто поближе, – Трухачевский, Бегушкин, они все даром бременят землю!

– Именно, именно! – сказал председатель и тот же час отрядил за ними всеми канцелярского.

– Еще я попрошу вас, – сказал Чичиков, – пошлите за поверенным одной помещицы, с которой я тоже совершил сделку, сыном протопопа отца Кирила; он служит у вас же.

– Как же, пошлем и за ним! – сказал председатель. – Все будет сделано, а чиновным вы никому не давайте ничего, об этом я вас прошу. Приятели мои не должны платить. – Сказавши это, он тут же дал какое-то приказанье Ивану Антоновичу, как видно ему не понравившееся. Крепости произвели, кажется, хорошее действие на председателя, особливо когда он увидел, что всех покупок было почти на сто тысяч рублей. Несколько минут он смотрел в глаза Чичикову с выраженьем большого удовольствия и наконец сказал:

– Так вот как! Этаким-то образом, Павел Иванович! так вот вы приобрели.

– Приобрел, – отвечал Чичиков.

– Благое дело, право, благое дело!

– Да я вижу сам, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал наконец твердой стопою на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности. – Тут он весьма кстати выбранил за либерализм, и поделом, всех молодых людей. Но замечательно, что в словах его была все какая-то нетвердость, как будто бы тут же сказал он сам себе: «Эх, брат, врешь ты, да еще и сильно!» Он даже не взглянул на Собакевича и Манилова из боязни встретить что-нибудь на их лицах. Но напрасно боялся он: лицо Собакевича не шевельнулось, а Манилов, обвороженный фразою, от удовольствия только потряхивал одобрительно головою, погрузясь в такое положение, в каком находится любитель музыки, когда певица перещеголяла самую скрыпку и пискнула такую тонкую ноту, какая невмочь и птичьему горлу.

– Да, что ж вы не скажете Ивану Григорьевичу, – отозвался Собакевич, – что такое именно вы приобрели; а вы, Иван Григорьевич, что вы не спросите, какое приобретение они сделали? Ведь какой народ! просто золото. Ведь я им продал и каретника Михеева.

– Нет, будто и Михеева продали? – сказал председатель. – Я знаю каретника Михеева: славный мастер; он мне дрожки переделал. Только позвольте, как же… Ведь вы мне сказывали, что он умер…

– Кто, Михеев умер? – сказал Собакевич, ничуть не смешавшись. – Это его брат умер, а он преживехонький и стал здоровее прежнего. На днях такую бричку наладил, что и в Москве не сделать. Ему, по-настоящему, только на одного государя и работать.

– Да, Михеев славный мастер, – сказал председатель, – и я дивлюсь даже, как вы могли с ним расстаться.

– Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, – ведь все пошли, всех продал! – А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: – А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! – Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: – Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.

– Но позвольте, Павел Иванович, – сказал председатель, – как же вы покупаете крестьян без земли? разве на вывод?

– На вывод.

– Ну, на вывод другое дело. А в какие места?

– В места… в Херсонскую губернию.

– О, там отличные земли! – сказал председатель и отозвался с большою похвалою насчет рослости тамошних трав. – А земли в достаточном количестве?

– В достаточном; столько, сколько нужно для купленных крестьян.

– Река или пруд?

– Река. Впрочем, и пруд есть. – Сказав это, Чичиков взглянул ненароком на Собакевича, и хотя Собакевич был по-прежнему неподвижен, но ему казалось, будто бы было написано на лице его: «Ой, врешь ты! вряд ли есть река, и пруд, да и вся земля!»

Пока продолжались разговоры, начали мало-помалу появляться свидетели: знакомый читателю прокурор-моргун, инспектор врачебной управы, Трухачевский, Бегушкин и прочие, по словам Собакевича, даром бременящие землю. Многие из них были совсем незнакомы Чичикову: недостававшие и лишние набраны были тут же, из палатских чиновников. Привели также не только сына протопопа отца Кирила, но даже и самого протопопа. Каждый из свидетелей поместил себя со всеми своими достоинствами и чинами, кто оборотным шрифтом, кто косяками, кто просто чуть не вверх ногами, помещая такие буквы, каких даже и не видано было в русском алфавите. Известный Иван Антонович управился весьма проворно: крепости были записаны, помечены, занесены в книгу и куда следует, с принятием полупроцентовых и за припечатку в «Ведомостях», и Чичикову пришлось заплатить самую малость. Даже председатель дал приказание из пошлинных денег взять с него только половину, а другая, неизвестно каким образом, отнесена была на счет какого-то другого просителя.

– Итак, – сказал председатель, когда все было кончено, – остается теперь только вспрыснуть покупочку.

– Я готов, – сказал Чичиков. – От вас зависит только назначить время. Был бы грех с моей стороны, если бы для эдакого приятного общества да не раскупорить другую-третью бутылочку шипучего.

– Нет, вы не так приняли дело: шипучего мы сами поставим, – сказал председатель, – это наша обязанность, наш долг. Вы у нас гость: нам должно угощать. Знаете ли что, господа! Покамест что, а мы вот как сделаем: отправимтесь-ка все, так как есть, к полицеймейстеру; он у нас чудотворец: ему стоит только мигнуть, проходя мимо рыбного ряда или погреба, так мы, знаете ли, так закусим! да при этой оказии и в вистишку.

От такого предложения никто не мог отказаться. Свидетели уже при одном наименованье рыбного ряда почувствовали аппетит; взялись все тот же час за картузы и шапки, и присутствие кончилось. Когда проходили они канцелярию, Иван Антонович кувшинное рыло, учтиво поклонившись, сказал потихоньку Чичикову:

– Крестьян накупили на сто тысяч, а за труды дали только одну беленькую .

– Да ведь какие крестьяне, – отвечал ему на это тоже шепотом Чичиков, – препустой и преничтожный народ, и половины не стоит.

Иван Антонович понял, что посетитель был характера твердого и больше не даст.

– А почем купили душу у Плюшкина? – шепнул ему на другое ухо Собакевич.

– А Воробья зачем приписали? – сказал ему в ответ на это Чичиков.

– Какого Воробья? – сказал Собакевич.

– Да бабу, Елизавету Воробья, еще и букву ъ поставили на конце.

– Нет, никакого Воробья я не приписывал, – сказал Собакевич и отошел к другим гостям.

Гости добрались наконец гурьбой к дому полицеймейстера. Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «Понимаешь!» – а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, – это все было со стороны рыбного ряда. Потом появились прибавления с хозяйской стороны, изделия кухни: пирог с головизною, куда вошли хрящ и щеки девятипудового осетра, другой пирог – с груздями, пряженцы, маслянцы , взваренцы .

Полицеймейстер был некоторым образом отец и благотворитель в городе. Он был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую. Вообще он сидел, как говорится, на своем месте и должность свою постигнул в совершенстве. Трудно было даже и решить, он ли был создан для места или место для него. Дело было так поведено умно, что он получал вдвое больше доходов противу всех своих предшественников, а между тем заслужил любовь всего города. Купцы первые его очень любили, именно за то, что не горд; и точно, он крестил у них детей, кумился с ними и хоть драл подчас с них сильно, но как-то чрезвычайно ловко: и по плечу потреплет, и засмеется, и чаем напоит, пообещается и сам прийти поиграть в шашки, расспросит обо всем: как делишки, что и как. Если узнает, что детеныш как-нибудь прихворнул, и лекарство присоветует, – словом, молодец! Поедет на дрожках, даст порядок, а между тем и словцо промолвит тому-другому: «Что, Михеич! нужно бы нам с тобою доиграть когда-нибудь в горку» . – «Да, Алексей Иванович, – отвечал тот, снимая шапку, – нужно бы». – «Ну, брат, Илья Парамоныч, приходи ко мне поглядеть рысака: в обгон с твоим пойдет, да и своего заложи в беговые; попробуем». Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».

Заметив, что закуска была готова, полицеймейстер предложил гостям окончить вист после завтрака, и все пошли в ту комнату, откуда несшийся запах давно начинал приятным образом щекотать ноздри гостей и куда уже Собакевич давно заглядывал в дверь, наметив издали осетра, лежавшего в стороне на большом блюде. Гости, выпивши по рюмке водки темного оливкового цвета, какой бывает только на сибирских прозрачных камнях, из которых режут на Руси печати, приступили со всех сторон с вилками к столу и стали обнаруживать, как говорится, каждый свой характер и склонности, налегая кто на икру, кто на семгу, кто на сыр. Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру, и, покамест те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется вот это произведенье природы?» – подошел было к нему с вилкою вместе с другими, то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и не он, и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку. Отделавши осетра, Собакевич сел в кресла и уж более не ел, не пил, а только жмурил и хлопал глазами. Полицеймейстер, кажется, не любил жалеть вина; тостам не было числа. Первый тост был выпит, как читатели, может быть, и сами догадаются, за здоровье нового херсонского помещика, потом за благоденствие крестьян его и счастливое их переселение, потом за здоровье будущей жены его, красавицы, что сорвало приятную улыбку с уст нашего героя. Приступили к нему со всех сторон и стали упрашивать убедительно остаться хоть на две недели в городе:

– Нет, Павел Иванович! как вы себе хотите, это выходит избу только выхолаживать: на порог, да и назад! нет, вы проведите время с нами! Вот мы вас женим: не правда ли, Иван Григорьевич, женим его?

– Женим, женим! – подхватил председатель. – Уж как ни упирайтесь руками и ногами, мы вас женим! Нет, батюшка, попали сюда, так не жалуйтесь. Мы шутить не любим.

– Что ж? зачем упираться руками и ногами, – сказал, усмехнувшись, Чичиков, – женитьба еще не такая вещь, чтобы того, была бы невеста.

– Будет и невеста, как не быть, все будет, все, что хотите!..

– А коли будет…

– Браво, остается! – закричали все. – Виват, ура, Павел Иванович! ура! – И все подошли к нему чокаться с бокалами в руках.

Чичиков перечокался со всеми. «Нет, нет, еще!» – говорили те, которые были позадорнее, и вновь перечокались; потом полезли в третий раз чокаться, перечокались и в третий раз. В непродолжительное время всем сделалось весело необыкновенно. Председатель, который был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова, произнеся в излиянии сердечном: «Душа ты моя! маменька моя!» – и даже, щелкнув пальцами, пошел приплясывать вокруг него, припевая известную песню: «Ах ты такой и этакой камаринский мужик». После шампанского раскупорили венгерское, которое придало еще более духу и развеселило общество. Об висте решительно позабыли; спорили, кричали, говорили обо всем: об политике, об военном даже деле, излагали вольные мысли, за которые в другое время сами бы высекли своих детей. Решили тут же множество самых затруднительных вопросов. Чичиков никогда не чувствовал себя в таком веселом расположении, воображал себя уже настоящим херсонским помещиком, говорил об разных улучшениях: о трехпольном хозяйстве, о счастии и блаженстве двух душ, и стал читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте , на которое тот хлопал только глазами, сидя в креслах, ибо после осетра чувствовал большой позыв ко сну. Чичиков смекнул и сам, что начал уже слишком развязываться, попросил экипажа и воспользовался прокурорскими дрожками. Прокурорский кучер, как оказалось в дороге, был малый опытный, потому что правил одной только рукой, а другую засунув назад, придерживал ею барина. Таким образом, уже на прокурорских дрожках доехал он к себе в гостиницу, где долго еще у него вертелся на языке всякий вздор: белокурая невеста с румянцем и ямочкой на правой щеке, херсонские деревни, капиталы. Селифану даже были даны кое-какие хозяйственные приказания: собрать всех вновь переселившихся мужиков, чтобы сделать всем лично поголовную перекличку. Селифан молча слушал очень долго и потом вышел из комнаты, сказавши Петрушке: «Ступай раздевать барина!» Петрушка принялся снимать с него сапоги и чуть не стащил вместе с ними на пол и самого барина. Но наконец сапоги были сняты; барин разделся как следует и, поворочавшись несколько времени на постеле, которая скрыпела немилосердно, заснул решительно херсонским помещиком. А Петрушка между тем вынес на коридор панталоны и фрак брусничного цвета с искрой, который, растопыривши на деревянную вешалку, начал бить хлыстом и щеткой, напустивши пыли на весь коридор. Готовясь уже снять их, он взглянул с галереи вниз и увидел Селифана, возвращавшегося из конюшни. Они встретились взглядами и чутьем поняли друг друга: барин-де завалился спать, можно и заглянуть кое-куда. Тот же час, отнесши в комнату фрак и панталоны, Петрушка сошел вниз, и оба пошли вместе, не говоря друг другу ничего о цели путешествия и балагуря дорогою совершенно о постороннем. Прогулку сделали они недалекую: именно, перешли только на другую сторону улицы, к дому, бывшему насупротив гостиницы, и вошли в низенькую стеклянную закоптившуюся дверь, приводившую почти в подвал, где уже сидело за деревянными столами много всяких: и бривших и не бривших бороды, и в нагольных тулупах и просто в рубахе, а кое-кто и во фризовой шинели .

Что делали там Петрушка с Селифаном, бог их ведает, но вышли они оттуда через час, взявшись за руки, сохраняя совершенное молчание, оказывая друг другу большое внимание и предостерегая взаимно от всяких углов. Рука в руку, не выпуская друг друга, они целые четверть часа взбирались на лестницу, наконец одолели ее и взошли. Петрушка остановился с минуту перед низенькою своею кроватью, придумывая, как бы лечь приличнее, и лег совершенно поперек, так что ноги его упирались в пол. Селифан лег и сам на той же кровати, поместив голову у Петрушки на брюхе и позабыв о том, что ему следовало спать вовсе не здесь, а, может быть, в людской, если не в конюшне близ лошадей. Оба заснули в ту же минуту, поднявши храп неслыханной густоты, на который барин из другой комнаты отвечал тонким носовым свистом. Скоро вслед за ними все угомонилось, и гостиница объялась непробудным сном; только в одном окошечке виден еще был свет, где жил какой-то приехавший из Рязани поручик, большой, по-видимому, охотник до сапогов, потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую. Несколько раз подходил он к постели, с тем чтобы их скинуть и лечь, но никак не мог: сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук.


Счастлив путник, который после длинной, скучной дороги с ее холодами, слякотью, грязью, невыспавшимися станционными смотрителями, бряканьями колокольчиков, починками, перебранками, ямщиками, кузнецами и всякого рода дорожными подлецами видит наконец знакомую крышу с несущимися навстречу огоньками, и предстанут пред ним знакомые комнаты, радостный крик выбежавших навстречу людей, шум и беготня детей и успокоительные тихие речи, прерываемые пылающими лобзаниями, властными истребить все печальное из памяти. Счастлив семьянин, у кого есть такой угол, но горе холостяку!

Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы. Вдвойне завиден прекрасный удел его: он среди их как в родной семье; а между тем далеко и громко разносится его слава. Он окурил упоительным куревом людские очи; он чудно польстил им, сокрыв печальное в жизни, показав им прекрасного человека. Все, рукоплеща, несется за ним и мчится вслед за торжественной его колесницей. Великим всемирным поэтом именуют его, парящим высоко над всеми другими гениями мира, как парит орел над другими высоко летающими. При одном имени его уже объемлются трепетом молодые пылкие сердца, ответные слезы ему блещут во всех очах... Нет равного ему в силе - он Бог! Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, - всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлеченьем; ему не позабыться в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. Ибо не признаёт современный суд, что равно чудны стекла, озирающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых; ибо не признаёт современный суд, что много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл созданья; ибо не признаёт современный суд, что высокий восторженный смех достоин стать рядом с высоким лирическим движеньем и что целая пропасть между ним и кривляньем балаганного скомороха! Не признаёт сего современный суд и все обратит в упрек и поношенье непризнанному писателю; без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество.

И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченной в снятый ужас и в блистанье главы и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей...

В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица! Разом и вдруг окунемся в жизнь со всей ее беззвучной трескотней и бубенчиками и посмотрим, что делает Чичиков.

Чичиков проснулся, потянул руки и ноги и почувствовал, что выспался хорошо. Полежав минуты две на спине, он щелкнул рукою и вспомнил с просиявшим лицом, что у него теперь без малого четыреста душ. Тут же вскочил он с постели, не посмотрел даже на свое лицо, которое любил искренно и в котором, как кажется, привлекательнее всего находил подбородок, ибо весьма часто хвалился им пред кем-нибудь из приятелей, особливо если это происходило во время бритья. «Вот, посмотри, - говорил он обыкновенно, поглаживая его рукою, - какой у меня подбородок: совсем круглый!» Но теперь он не взглянул ни на подбородок, ни на лицо, а прямо, так, как был, надел сафьянные сапоги с резными выкладками всяких цветов, какими бойко торгует город Торжок благодаря халатным побуждениям русской натуры, и, по-шотландски, в одной короткой рубашке, позабыв свою степенность и приличные средние лета, произвел по комнате два прыжка, пришлепнув себя весьма ловко пяткой ноги. Потом в ту же минуту приступил к делу: перед шкатулкой потер руки с таким же удовольствием, как потирает их выехавший на следствие неподкупный земский суд, подходящий к закуске, и тот же час вынул из нее бумаги. Ему хотелось поскорее кончить все, не откладывая в долгий ящик. Сам решился он сочинить крепости, написать и переписать, чтоб не платить ничего подьячим. Форменный порядок был ему совершенно известен: бойко выставил он большими буквами: «Тысяча восемьсот такого-то года», потом вслед за тем мелкими: «помещик такой-то», и все что следует. В два часа готово было все. Когда взглянул он потом на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками, то какое-то странное, непонятное ему самому чувство овладело им. Каждая из записочек как будто имела какой-то особенный характер, и чрез то как будто бы самые мужики получали свой собственный характер. Мужики, принадлежавшие Коробочке, все почти были с придатками и прозвищами. Записка Плюшкина отличалась краткостию в слоге: часто были выставлены только начальные слова имен и отчеств и потом две точки. Реестр Собакевича поражал необыкновенною полнотою и обстоятельностию, ни одно из качеств мужика не было пропущено; об одном было сказано: «хороший столяр», к другому приписано: «дело смыслит и хмельного не берет». Означено было также обстоятельно, кто отец, и кто мать, и какого оба были поведения; у одного только какого-то Федотова было написано: «отец неизвестно кто, а родился от дворовой девки Капитолины, но хорошего нрава и не вор». Все сии подробности придавали какой-то особенный вид свежести: казалось, как будто мужики еще вчера были живы. Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши, произнес: «Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? как перебивались?» И глаза его невольно остановились на одной фамилии: это был известный Петр Савельев Неуважай-Корыто, принадлежавший когда-то помещице Коробочке. Он опять не утерпел, чтоб не сказать: «Эх, какой длинный, во всю строку разъехался! Мастер ли ты был, или просто мужик, и какою смертью тебя прибрало? в кабаке ли, или середи дороги переехал тебя сонного неуклюжий обоз? Пробка Степан, плотник, трезвости примерной. А! вот он, Степан Пробка, вот тот богатырь, что в гвардию годился бы! Чай, все губерния исходил с топором за поясом и сапогами на плечах, съедал на грош хлеба да на два сушеной рыбы, а в мошне, чай, притаскивал всякий раз домой целковиков по сту, а может, и государственную зашивал в холстяные штаны или затыкал в сапог. Где тебя прибрало? Взмостился ли ты для большего прибытку под церковный купол, а может быть, и на крест потащился и, поскользнувшись, оттуда, с перекладины, шлепнулся оземь, и только какой-нибудь стоявший возле тебя дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: „Эх, Ваня, угораздило тебя!“ - а сам, подвязавшись веревкой, полез на твое место. Максим Телятников, сапожник. Хе, сапожник! „Пьян, как сапожник“, говорит пословица. Знаю, знаю тебя, голубчик; если хочешь, всю историю твою расскажу: учился ты у немца, который кормил вас всех вместе, бил ремнем по спине за неаккуратность и не выпускал на улицу повесничать, и был ты чудо, а не сапожник, и не нахвалился тобою немец, говоря с женой или с камрадом. А как кончилось твое ученье: „А вот теперь я заведусь своим домиком, - сказал ты, - да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею“. И вот, давши барину порядочный оброк, завел ты лавчонку, набрав заказов кучу, и пошел работать. Достал где-то втридешева гнилушки кожи и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да через недели две перелопались твои сапоги, и выбранили тебя подлейшим образом. И вот лавчонка твоя запустела, и ты пошел попивать да валяться по улицам, приговаривая: „Нет, плохо на свете! Нет житья русскому человеку, всё немцы мешают“. Это что за мужик: Елизавета Воробей. Фу ты пропасть: баба! она как сюда затесалась? Подлец, Собакевич, и здесь надул!» Чичиков был прав: это была, точно, баба. Как она забралась туда, неизвестно, но так искусно была прописана, что издали можно было принять ее за мужика, и даже имя оканчивалось на букву ъ , то есть не Елизавета, а Елизаветъ. Однако же он это не принял в уваженье и тут же ее вычеркнул. «Григорий Доезжай-не-доедешь! Ты что был за человек? Извозом ли промышлял и, заведши тройку и рогожную кибитку, отрекся навеки от дому, от родной берлоги, и пошел тащиться с купцами на ярмарку. На дороге ли ты отдал душу Богу, или уходили тебя твои же приятели за какую-нибудь толстую и краснощекую солдатку, или пригляделись лесному бродяге ременные твои рукавицы и тройка приземистых, но крепких коньков, или, может, и сам, лежа на полатях, думал, думал, да ни с того ни с другого заворотил в кабак, а потом прямо в прорубь, и поминай как звали. Эх, русский народец! не любит умирать своею смертью! А вы что, мои голубчики? - продолжал он, переводя глаза на бумажку, где были помечены беглые души Плюшкина, - вы хоть и в живых еще, а что в вас толку! то же, что и мертвые, и где-то носят вас теперь ваши быстрые ноги? Плохо ли вам было у Плюшкина, или просто, по своей охоте, гуляете по лесам да дерете проезжих? По тюрьмам ли сидите, или пристали к другим господам и пашете землю? Еремей Карякин, Никита Волокита, сын его Антон Волокита - эти, и по прозвищу видно, что хорошие бегуны. Попов, дворовый человек, должен быть грамотей: ножа, я чай, не взял в руки, а проворовался благородным образом. Но вот уж тебя беспашпортного поймал капитан-исправник. Ты стоишь бодро на очной ставке. „Чей ты?“ - говорит капитан-исправник, ввернувши тебе при сей верной оказии кое-какое крепкое словцо. „Такого-то и такого-то помещика“, - отвечаешь ты бойко. „Зачем ты здесь?“ - говорит капитан-исправник. „Отпущен на оброк“, - отвечаешь ты без запинки. „Где твой пашпорт?“ - „У хозяина, мещанина Пименова“. - „Позвать Пименова! Ты Пименов?“ - „Я Пименов“. - „Давал он тебе пашпорт свой?“ - „Нет, не давал он мне никакого папшорта“. - „Что ж ты врешь?“ - говорит капитан-исправник с прибавкою кое-какого крепкого словца. „Так точно, - отвечаешь ты бойко, - я не давал ему, потому что пришел домой поздно, а отдал на подержание Антипу Прохорову, звонарю“. - „Позвать звонаря! Давал он тебе пашпорт?“ - „Нет, не получал я от него папшорта“. - „Что ж ты опять врешь! - говорит капитан-исправник, скрепивши речь кое-каким крепким словцом. - Где ж твой пашпорт?“ - „Он у меня был, - говоришь ты проворно, - да, статься может, видно как-нибудь дорогой пообронил его“. - „А солдатскую шинель, - говорит капитан-исправник, загвоздивши тебе опять в придачу кое-какое крепкое словцо, - зачем стащил? и у священника тоже сундук с медными деньгами?“ - „Никак нет, - говоришь ты, не сдвинувшись, - в воровском деле никогда еще не оказывался“. - „А почему же шинель нашли у тебя?“ - „Не могу знать: верно, кто-нибудь другой принес ее“. - „Ах ты бестия, бестия! - говорит капитан-исправник, покачивая головою и взявшись под бока. - А набейте ему на ноги колодки да сведите в тюрьму“. - „Извольте! я с удовольствием“, - отвечаешь ты. И вот, вынувши из кармана табакерку, ты потчеваешь дружелюбно каких-то двух инвалидов, набивающих на тебя колодки, и расспрашиваешь их, давно ли они в отставке и в какой войне бывали. И вот ты себе живешь в тюрьме, покамест в суде производится твое дело. И пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск, и ты переезжаешь себе из тюрьмы в тюрьму и говоришь, осматривая новое обиталище: „Нет, вот весьегонская тюрьма будет почище: там хоть и в бабки, так есть место, да и общества больше!“ Абакум Фыров! ты, брат, что? где, в каких местах шатаешься? Занесло ли тебя на Волгу и взлюбил ты вольную жизнь, приставши к бурлакам?..» Тут Чичиков остановился и слегка задумался. Над чем он задумался? Задумался ли он над участью Абакума Фырова, или задумался так, сам собою, как задумывается всякий русский, каких бы ни был лет, чина и состояния, когда замыслит об разгуле широкой жизни? И в самом деле, где теперь Фыров? Гуляет шумно и весело на хлебной пристани, порядившись с купцами. Цветы и ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и женами, высокими, стройными, в монистах и лентах; хороводы, песни, кипит вся площадь, а носильщики между тем при криках, бранях и понуканьях, нацепляя крючком по девяти пудов себе на спину, с шумом сыплют горох и пшеницу в глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече виднеют по всей площади кучи наваленных в пирамиду, как ядра, мешков, и громадно выглядывает весь хлебный арсенал, пока не перегрузится весь в глубокие суда-суряки и не понесется гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот. Там-то вы наработаетесь, бурлаки! и дружно, как прежде гуляли и бесились, приметесь за труд и пот, таща лямку под одну бесконечную, как Русь, песню.

«Эхе, хе! двенадцать часов! - сказал наконец Чичиков, взглянув на часы. - Что ж я так закопался? Да еще пусть бы дело делал, а то ни с того ни с другого сначала загородил околесину, а потом задумался. Экой я дурак в самом деле!» Сказавши это, он переменил свой шотландский костюм на европейский, стянул покрепче пряжкой свой полный живот, вспрыснул себя одеколоном, взял в руки теплый картуз и бумаги под мышку и отправился в гражданскую палату совершать купчую. Он спешил не потому, что боялся опоздать, - опоздать он не боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанью присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч. Не успел он выйти на улицу, размышляя об всем этом и в то же время таща на плечах медведя, крытого коричневым сукном, как на самом повороте в переулок столкнулся тоже с господином в медведях, крытых коричневым сукном, и в теплом картузе с ушами. Господин вскрикнул, это был Манилов. Они заключили тут же друг друга в объятия и минут пять оставались на улице в таком положении. Поцелуи с обеих сторон так были сильны, что у обоих весь день почти болели передние зубы. У Манилова от радости остались только нос да губы на лице, глаза совершенно исчезли. С четверть часа держал он обеими руками руку Чичикова и нагрел ее страшно. В оборотах самых тонких и приятных он рассказал, как летел обнять Павла Ивановича; речь была заключена таким комплиментом, какой разве только приличен одной девице, с которой идут танцевать. Чичиков открыл рот, еще не зная сам, как благодарить, как вдруг Манилов вынул из-под шубы бумагу, свернутую в трубочку и связанную розовою ленточкой, и подал очень ловко двумя пальцами.

Это что?

Мужички.

А! - Он тут же развернул ее, пробежал глазами и подивился чистоте и красоте почерка. - Славно написано, - сказал он, - не нужно и переписывать. Еще и каемка вокруг! кто это так искусно сделал каемку?

Ну, уж не спрашивайте, - сказал Манилов.

Ах, Боже мой! мне, право, совестно, что нанёс столько затруднений.

Для Павла Ивановича не существует затруднений.

Чичиков поклонился с признательностью. Узнавши, что он шел в палату за совершением купчей, Манилов изъявил готовность ему сопутствовать. Приятели взялись под руку и пошли вместе. При всяком небольшом возвышении, или горке, или ступеньке, Манилов поддерживал Чичикова и почти приподнимал его рукою, присовокупляя с приятной улыбкою, что он не допустит никак Павла Ивановича зашибить свои ножки. Чичиков совестился, не зная, как благодарить, ибо чувствовал, что несколько был тяжеленек. Во взаимных услугах они дошли наконец до площади, где находились присутственные места: большой трехэтажный каменный дом, весь белый как мел, вероятно для изображения чистоты душ помещавшихся в нем должностей; прочие здания на площади не отвечали огромностию каменному дому. Это были: караульная будка, у которой стоял солдат с ружьем, две-три извозчичьи биржи и, наконец, длинные заборы с известными заборными надписями и рисунками, нацарапанными углем и мелом; более не находилось ничего на сей уединенной, или, как у нас выражаются, красивой площади. Из окон второго и третьего этажа высовывались неподкупные головы жрецов Фемиды и в ту же минуту прятались опять: вероятно, в то время входил в комнату начальник. Приятели не взошли, а взбежали по лестнице, потому что Чичиков, стараясь избегнуть поддерживанья под руки со стороны Манилова, ускорял шаг, а Манилов тоже с своей стороны летел вперед, стараясь не позволить Чичикову устать, и потому оба запыхались весьма сильно, когда вступили в темный коридор. Ни в коридорах, ни в комнатах взор их не был поражен чистотою. Тогда еще не заботились о ней, и то, что было грязно, так и оставалось грязным, не принимая привлекательной наружности. Фемида просто, какова есть, в неглиже и халате принимала гостей. Следовало бы описать канцелярские комнаты, которыми проходили наши герои, но автор питает сильную робость ко всем присутственным местам. Если и случалось ему проходить их даже в блистательном и облагороженном виде, с лакированными полами и столами, он старался пробежать как можно скорее, смиренно опустив и потупив глаза в землю, а потому совершенно не знает, как там все благоденствует и процветает. Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельцо за № 368!» - «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши». Шум от перьев был большой и походил на то, как будто бы несколько телег с хворостом проезжали лес, заваленный на четверть аршина иссохшими листьями.

Чичиков и Манилов подошли к первому столу, где сидели два чиновника еще юных лет, и спросили:

Позвольте узнать, где здесь дела по крепостям?

А что вам нужно? - сказали оба чиновника, оборотившись.

А мне нужно подать просьбу.

А вы что купили такое?

Я бы хотел прежде знать, где крепостной стол, здесь или в другом месте?

Да скажите прежде, что купили и в какую цену, так мы вам тогда и скажем где, а так нельзя знать.

Чичиков тотчас увидел, что чиновники были просто любопытны, подобно всем молодым чиновникам, и хотели придать более весу и значения себе и своим занятиям.

Послушайте, любезные, - сказал он, - я очень хорошо знаю, что все дела по крепостям, в какую бы ни было цену, находятся в одном месте, а потому прошу вас показать нам стол, а если вы не знаете, что у вас делается, так мы спросим у других.

Чиновники на это ничего не отвечали, один из них только тыкнул пальцем в угол комнаты, где сидел за столом какой-то старик, перемечавший какие-то бумаги. Чичиков и Манилов прошли промеж столами прямо к нему. Старик занимался очень внимательно.

Позвольте узнать, - сказал Чичиков с поклоном, - здесь дела по крепостям?

Старик поднял глаза и произнес с расстановкою:

Здесь нет дел по крепостям.

А где же?

Это в крепостной экспедиции.

А где же крепостная экспедиция?

Это у Ивана Антоновича.

А где же Иван Антонович?

Старик тыкнул пальцем в другой угол комнаты. Чичиков и Манилов отправились к Ивану Антоновичу. Иван Антонович уже запустил один глаз назад и оглянул их искоса, но в ту же минуту погрузился еще внимательнее в писание.

Позвольте узнать, - сказал Чичиков с поклоном, - здесь крепостной стол?

Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, - словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.

Позвольте узнать, здесь крепостная экспедиция? - сказал Чичиков.

Здесь, - сказал Иван Антонович, поворотил свое кувшинное рыло и приложился опять писать.

А у меня дело вот какое: куплены мною у разных владельцев здешнего уезда крестьяне на вывод: купчая есть, остается совершить.

А продавцы налицо?

Некоторые здесь, а от других доверенность.

А просьбу принесли?

Принес и просьбу. Я бы хотел... мне нужно поторопиться... так нельзя ли, например, кончить дело сегодня!

Да, сегодня! сегодня нельзя, - сказал Иван Антонович. - Нужно навести еще справки, нет ли еще запрещений.

Впрочем, что до того, чтоб ускорить дело, так Иван Григорьевич, председатель, мне большой друг...

Да ведь Иван Григорьевич не один; бывают и другие, - сказал сурово Иван Антонович.

Чичиков понял закавыку, которую завернул Иван Антонович, и сказал:

Другие тоже не будут в обиде, я сам служил, дело знаю...

Идите к Ивану Григорьевичу, - сказал Иван Антонович голосом несколько поласковее, - пусть он даст приказ кому следует, а за нами дело не постоит.

Чичиков, вынув из кармана бумажку, положил ее перед Иваном Антоновичем, которую тот совершенно не заметил и накрыл тотчас ее книгою. Чичиков хотел было указать ему ее, но Иван Антонович движением головы дал знать, что не нужно показывать.

Вот он вас проведет в присутствие! - сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом, за зерцалом и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель. В этом месте новый Виргилий почувствовал такое благоговение, что никак не осмелился занести туда ногу и поворотил назад, показав свою спину, вытертую, как рогожка, с прилипнувшим где-то куриным пером. Вошедши в залу присутствия, они увидели, что председатель был не один, подле него сидел Собакевич, совершенно заслоненный зерцалом. Приход гостей произвел восклицание, правительственные кресла были отодвинуты с шумом. Собакевич тоже привстал со стула и стал виден со всех сторон с длинными своими рукавами. Председатель принял Чичикова в объятия, и комната присутствия огласилась поцелуями; спросили друг друга о здоровье; оказалось, что у обоих побаливает поясница, что тут же было отнесено к сидячей жизни. Председатель, казалось, уже был уведомлен Собакевичем о покупке, потому что принялся поздравлять, что сначала несколько смешало нашего героя, особливо когда он увидел, что и Собакевич и Манилов, оба продавцы, с которыми дело было улажено келейно, теперь стояли вместе лицом друг к другу. Однако же он поблагодарил председателя и, обратившись тут же к Собакевичу, спросил:

А ваше как здоровье?

Слава Богу, не пожалуюсь, - сказал Собакевич.

И точно, не на что было жаловаться: скорее железо могло простудиться и кашлять, чем этот на диво сформированный помещик.

Да вы всегда славились здоровьем, - сказал председатель, - и покойный ваш батюшка был также крепкий человек.

Да, на медведя один хаживал, - отвечал Собакевич.

Мне кажется, однако ж, - сказал председатель, - вы бы тоже повалили медведя, если бы захотели выйти против него.

Нет, не повалю, - отвечал Собакевич, - покойник был меня покрепче, - и, вздохнувши, продолжал: - Нет, теперь не те люди; вот хоть и моя жизнь, что за жизнь? так как-то себе...

Чем же ваша жизнь не красна? - сказал председатель.

Нехорошо, нехорошо, - сказал Собакевич, покачав головою. - Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни разу не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил... Нет, не к добру! когда-нибудь придется поплатиться за это. - Тут Собакевич погрузился в меланхолию.

«Эк его, - подумали в одно время и Чичиков и председатель, - на что вздумал пенять!»

К вам у меня есть письмецо, - сказал Чичиков, вынув из кармана письмо Плюшкина.

От кого? - сказал председатель и, распечатавши, воскликнул: - А! от Плюшкина. Он еще до сих пор прозябает на свете. Вот судьба, ведь какой был умнейший, богатейший человек! а теперь...

Собака, - сказал Собакевич, - мошенник, всех людей переморил голодом.

Извольте, извольте, - сказал председатель, прочитав письмо, - я готов быть поверенным. Когда вы хотите совершить купчую, теперь или после?

Теперь, - сказал Чичиков, - я буду просить даже вас, если можно, сегодня, потому что мне завтра хотелось бы выехать из города; я принес и крепости и просьбу.

Все это хорошо, только, уж как хотите, мы вас не выпустим так рано. Крепости будут совершены сегодня, а вы все-таки с нами поживите. Вот я сейчас отдам приказ, - сказал он и отворил дверь в канцелярскую комнату, всю наполненную чиновниками, которые уподобились трудолюбивым пчелам, рассыпавшимся по сотам, если только соты можно уподобить канцелярским делам: - Иван Антонович здесь?

Позовите его сюда!

Уже известный читателям Иван Антонович кувшинное рыло показался в зале присутствия и почтительно поклонился.

Вот возьмите, Иван Антонович, все эти крепости их...

Да не позабудьте, Иван Григорьевич, - подхватил Собакевич, - нужно будет свидетелей, хотя по два с каждой стороны. Пошлите теперь же к прокурору, он человек праздный и, верно, сидит дома, за него все делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга в мире. Инспектор врачебной управы, он также человек праздный и, верно, дома, если не поехал куда-нибудь играть в карты, да еще тут много есть, кто поближе, - Трухачевский, Бегушкин, они все даром бременят землю!

Именно, именно! - сказал председатель и тот же час отрядил за ними всеми канцелярского.

Еще я попрошу вас, - сказал Чичиков, - пошлите за поверенным одной помещицы, с которой я тоже совершил сделку, сыном протопопа отца Кирила; он служит у вас же.

Как же, пошлем и за ним! - сказал председатель. - Все будет сделано, а чиновным вы никому не давайте ничего, об этом я вас прошу. Приятели мои не должны платить. - Сказавши это, он тут же дал какое-то приказанье Ивану Антоновичу, как видно ему не понравившееся. Крепости произвели, кажется, хорошее действие на председателя, особливо когда он увидел, что всех покупок было почти на сто тысяч рублей. Несколько минут он смотрел в глаза Чичикову с выраженьем большого удовольствия и наконец сказал:

Так вот как! Этаким-то образом, Павел Иванович! так вот вы приобрели.

Приобрел, - отвечал Чичиков.

Благое дело, право, благое дело!

Да я вижу сам, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал наконец твердой стопою на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности. - Тут он весьма кстати выбранил за либерализм, и поделом, всех молодых людей. Но замечательно, что в словах его была все какая-то нетвердость, как будто бы тут же сказал он сам себе: «Эх, брат, врешь ты, да еще и сильно!» Он даже не взглянул на Собакевича и Манилова из боязни встретить что-нибудь на их лицах. Но напрасно боялся он: лицо Собакевича не шевельнулось, а Манилов, обвороженный фразою, от удовольствия только потряхивал одобрительно головою, погрузясь в такое положение, в каком находится любитель музыки, когда певица перещеголяла самую скрыпку и пискнула такую тонкую ноту, какая невмочь и птичьему горлу.

Да, что ж вы не скажете Ивану Григорьевичу, - отозвался Собакевич, - что такое именно вы приобрели; а вы, Иван Григорьевич, что вы не спросите, какое приобретение они сделали? Ведь какой народ! просто золото. Ведь я им продал и каретника Михеева.

Нет, будто и Михеева продали? - сказал председатель. - Я знаю каретника Михеева: славный мастер; он мне дрожки переделал. Только позвольте, как же... Ведь вы мне сказывали, что он умер...

Кто, Михеев умер? - сказал Собакевич, ничуть не смешавшись. - Это его брат умер, а он преживехонький и стал здоровее прежнего. На днях такую бричку наладил, что и в Москве не сделать. Ему, по-настоящему, только на одного государя и работать.

Да, Михеев славный мастер, - сказал председатель, - и я дивлюсь даже, как вы могли с ним расстаться.

Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников Максим, сапожник, - ведь все пошли, всех продал! - А когда председатель спросил, зачем же они пошли, будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: - А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! - Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: - Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.

Но позвольте, Павел Иванович, - сказал председатель, - как же вы покупаете крестьян без земли? разве на вывод?

На вывод.

Ну, на вывод другое дело. А в какие места?

В места... в Херсонскую губернию.

О, там отличные земли! - сказал председатель и отозвался с большою похвалою насчет рослости тамошних трав. - А земли в достаточном количестве?

В достаточном, столько, сколько нужно для купленных крестьян.

Река или пруд?

Река. Впрочем, и пруд есть. - Сказав это, Чичиков взглянул ненароком на Собакевича, и хотя Собакевич был по-прежнему неподвижен, но ему казалось, будто бы было написано на лице его: «Ой, врешь ты! вряд ли есть река, и пруд, да и вся земля!»

Пока продолжались разговоры, начали мало-помалу появляться свидетели: знакомый читателю прокурор-моргун, инспектор врачебной управы, Трухачевский, Бегушкин и прочие, по словам Собакевича, даром бременящие землю. Многие из них были совсем незнакомы Чичикову: недостававшие и лишние набраны были тут же, из палатских чиновников. Привели также не только сына протопопа отца Кирила, но даже и самого протопопа. Каждый из свидетелей поместил себя со всеми своими достоинствами и чинами, кто оборотным шрифтом, кто косяками, кто просто чуть не вверх ногами, помещая такие буквы, каких даже и не видано было в русском алфавите. Известный Иван Антонович управился весьма проворно: крепости были записаны, помечены, занесены в книгу и куда следует, с принятием полупроцентовых и за припечатку в «Ведомостях», и Чичикову пришлось заплатить самую малость. Даже председатель дал приказание из пошлинных денег взять с него только половину, а другая, неизвестно каким образом, отнесена была на счет какого-то другого просителя.

Итак, - сказал председатель, когда все было кончено, - остается теперь только вспрыснуть покупочку.

Я готов, - сказал Чичиков. - От вас зависит только назначить время. Был бы грех с моей стороны, если бы для эдакого приятного общества да не раскупорить другую-третью бутылочку шипучего.

Нет, вы не так приняли дело: шипучего мы сами поставим, - сказал председатель, - это наша обязанность, наш долг. Вы у нас гость: нам должно угощать. Знаете ли что, господа! Покамест что, а мы вот как сделаем: отправимтесь-ка все, так как есть, к полицеймейстеру; он у нас чудотворец: ему стоит только мигнуть, проходя мимо рыбного ряда или погреба, так мы, знаете ли, так закусим! да при этой оказии и в вистишку.

От такого предложения никто не мог отказаться. Свидетели уже при одном наименованье рыбного ряда почувствовали аппетит; взялись все тот же час за картузы и шапки, и присутствие кончилось. Когда проходили они канцелярию, Иван Антонович кувшинное рыло, учтиво поклонившись, сказал потихоньку Чичикову:

Крестьян накупили на сто тысяч, а за труды дали только одну беленькую.

Да ведь какие крестьяне, - отвечал ему на это тоже шепотом Чичиков, - препустой и преничтожный народ, и половины не стоит.

Иван Антонович понял, что посетитель был характера твердого и больше не даст.

А почем купили душу у Плюшкина? - шепнул ему на другое ухо Собакевич.

А Воробья зачем приписали? - сказал ему в ответ на это Чичиков.

Какого Воробья? - сказал Собакевич.

Да бабу, Елизавету Воробья, еще и букву ъ поставили на конце.

Нет, никакого Воробья я не приписывал, - сказал Собакевич и отошел к другим гостям.

Гости добрались наконец гурьбой к дому полицеймейстера. Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «Понимаешь!» - а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, - это все было со стороны рыбного ряда. Потом появились прибавления с хозяйской стороны, изделия кухни: пирог с головизною, куда вошли хрящ и щеки девятипудового осетра, другой пирог - с груздями, пряженцы, маслянцы, взваренцы. Полицеймейстер был некоторым образом отец и благотворитель в городе. Он был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую. Вообще он сидел, как говорится, на своем месте и должность свою постигнул в совершенстве. Трудно было даже и решить, он ли был создан для места, или место для него. Дело было так поведено умно, что он получал вдвое больше доходов противу всех своих предшественников, а между тем заслужил любовь всего города. Купцы первые его очень любили, именно за то, что не горд; и точно, он крестил у них детей, кумился с ними и хоть драл подчас с них сильно, но как-то чрезвычайно ловко: и по плечу потреплет, и засмеется, и чаем напоит, пообещается и сам прийти поиграть в шашки, расспросит обо всем: как делишки, что и как. Если узнает, что детеныш как-нибудь прихворнул, и лекарство присоветует, - словом, молодец! Поедет на дрожках, даст порядок, а между тем и словцо промолвит тому-другому: «Что, Михеич! нужно бы нам с тобою доиграть когда-нибудь в горку». - «Да, Алексей Иванович, - отвечал тот, снимая шапку, - нужно бы». - «Ну, брат, Илья Парамоныч, приходи ко мне поглядеть рысака: в обгон с твоим пойдет, да и своего заложи в беговые; попробуем». Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».

Заметив, что закуска была готова, полицеймейстер предложил гостям окончить вист после завтрака, и все пошли в ту комнату, откуда несшийся запах давно начинал приятным образом щекотать ноздри гостей и куда уже Собакевич давно заглядывал в дверь, наметив издали осетра, лежавшего в стороне на большом блюде. Гости, выпивши по рюмке водки темного оливкового цвета, какой бывает только на сибирских прозрачных камнях, из которых режут на Руси печати, приступили со всех сторон с вилками к столу и стали обнаруживать, как говорится, каждый свой характер и склонности, налегая кто на икру, кто на семгу, кто на сыр. Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру, и, покамест те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и, сказавши: «А каково вам, господа, покажется вот это произведенье природы?» - подошел было к нему с вилкою вместе с другими, то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и не он, и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку. Отделавши осетра, Собакевич сел в кресла и уж более не ел, не пил, а только жмурил и хлопал глазами. Полицеймейстер, кажется, не любил жалеть вина; тостам не было числа. Первый тост был выпит, как читатели, может быть, и сами догадаются, за здоровье нового херсонского помещика, потом за благоденствие крестьян его и счастливое их переселение, потом за здоровье будущей жены его, красавицы, что сорвало приятную улыбку с уст нашего героя. Приступили к нему со всех сторон и стали упрашивать убедительно остаться хоть на две недели в городе:

Нет, Павел Иванович! как вы себе хотите, это выходит избу только выхолаживать: на порог, да и назад! нет, вы проведите время с нами! Вот мы вас женим: не правда ли, Иван Григорьевич, женим его?

Женим, женим! - подхватил председатель. - Уж как ни упирайтесь руками и ногами, мы вас женим! Нет, батюшка, попали сюда, так не жалуйтесь. Мы шутить не любим.

Что ж? зачем упираться руками и ногами, - сказал, усмехнувшись, Чичиков, - женитьба еще не такая вещь, чтобы того, была бы невеста.

Будет и невеста, как не быть, все будет, все, что хотите!..

А коли будет...

Браво, остается! - закричали все. - Виват, ура, Павел Иванович! ура! - И все подошли к нему чокаться с бокалами в руках.

Чичиков перечокался со всеми. «Нет, нет, еще!» - говорили те, которые были позадорнее, и вновь перечокались; потом полезли в третий раз чокаться, перечокались и в третий раз. В непродолжительное время всем сделалось весело необыкновенно. Председатель, который был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова, произнеся в излиянии сердечном: «Душа ты моя! маменька моя!» - и даже, щелкнув пальцами, пошел приплясывать вокруг него, припевая известную песню: «Ах ты такой и этакой камаринский мужик». После шампанского раскупорили венгерское, которое придало еще более духу и развеселило общество. Об висте решительно позабыли; спорили, кричали, говорили обо всем: об политике, об военном даже деле, излагали вольные мысли, за которые в другое время сами бы высекли своих детей. Решили тут же множество самых затруднительных вопросов. Чичиков никогда не чувствовал себя в таком веселом расположении, воображал себя уже настоящим херсонским помещиком, говорил об разных улучшениях: о трехпольном хозяйстве, о счастии и блаженстве двух душ и стал читать Собакевичу послание в стихах Вертера к Шарлотте, на которое тот хлопал только глазами, сидя в креслах, ибо после осетра чувствовал большой позыв ко сну. Чичиков смекнул и сам, что начал уже слишком развязываться, попросил экипажа и воспользовался прокурорскими дрожками. Прокурорский кучер, как оказалось в дороге, был малый опытный, потому что правил одной только рукой, а другую засунув назад, придерживал ею барина. Таким образом, уже на прокурорских дрожках доехал он к себе в гостиницу, где долго еще у него вертелся на языке всякий вздор: белокурая невеста с румянцем и ямочкой на правой щеке, херсонские деревни, капиталы. Селифану даже были даны кое-какие хозяйственные приказания: собрать всех вновь переселившихся мужиков, чтобы сделать всем лично поголовную перекличку. Селифан молча слушал очень долго и потом вышел из комнаты, сказавши Петрушке: «Ступай раздевать барина!» Петрушка принялся снимать с него сапоги и чуть не стащил вместе с ними на пол и самого барина. Но наконец сапоги были сняты, барин разделся как следует и, поворочавшись несколько времени на постеле, которая скрыпела немилосердно, заснул решительно херсонским помещиком. А Петрушка между тем вынес на коридор панталоны и фрак брусничного цвета с искрой, который, растопыривши на деревянную вешалку, начал бить хлыстом и щеткой, напустивши пыли на весь коридор. Готовясь уже снять их, он взглянул на галереи вниз и увидел Селифана, возвращавшегося из конюшни. Они встретились взглядами и чутьем поняли друг друга: барин-де завалился спать, можно и заглянуть кое-куда. Тот же час, отнесши в комнату фрак и панталоны, Петрушка сошел вниз, и оба пошли вместе, не говоря друг другу ничего о цели путешествия и балагуря дорогою совершенно о постороннем. Прогулку сделали они недалекую: именно, перешли только на другую сторону улицы, к дому, бывшему насупротив гостиницы, и вошли в низенькую стеклянную закоптившуюся дверь, приводившую почти в подвал, где уже сидело за деревянными столами много всяких: и бривших и не бривших бороды, и в нагольных тулупах и просто в рубахе, а кое-кто и во фризовой шинели. Что делали там Петрушка с Селифаном, Бог их ведает, но вышли они оттуда через час, взявшись за руки, сохраняя совершенное молчание, оказывая друг другу большое внимание и предостерегая взаимно от всяких углов. Рука в руку, не выпуская друг друга, они целые четверть часа взбирались на лестницу, наконец одолели ее и взошли. Петрушка остановился с минуту перед низенькою своею кроватью, придумывая, как бы лечь приличнее, и лег совершенно поперек, так что ноги его упирались в пол. Селифан лег и сам на той же кровати, поместив голову у Петрушки на брюхе и позабыв о том, что ему следовало спать вовсе не здесь, а, может быть, в людской, если не в конюшне близ лошадей. Оба заснули в ту же минуту, поднявши храп неслыханной густоты, на который барин из другой комнаты отвечал тонким носовым свистом. Скоро вслед за ними все угомонились, и гостиница объялась непробудным сном; только в одном окошечке виден еще был свет, где жил какой-то приехавший из Рязани поручик, большой, по-видимому, охотник до сапогов, потому что заказал уже четыре пары и беспрестанно примеривал пятую. Несколько раз подходил он к постели, с тем чтобы их скинуть и лечь, но никак не мог: сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук.

МЕРТВЫЕ ДУШИ


Свое произведение Гоголь назвал «поэмой», автор подразумевал «меньшего рода эпопею... Проспект учебной книги словесности для русского юношества. Герой эпопеи - частное и невидимое лицо, однако значительное во многих отношениях для наблюдения души человека». В поэме тем не менее присутствуют черты социального и авантюрно-приключенческого романа. Композиция «Мертвых душ» построена по принципу «концентрических кругов» - город, имения помещиков, вся Россия в целом.

Том 1

ГЛАВА 1

В ворота гостиницы губернского города NN въехала бричка, в которой сидит господин «не красавец, но и не дурной наружности, не слишком толст, не слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод». Этот господин - Павел Иванович Чичиков. В гостинице он съедает обильный обед. Автор описывает провинциальный город: «Домы были в один, два и полтора этажа, с вечным мезонином, очень красивым, по мнению губернских архитекторов.

Местами эти дома казались затерянными среди широкой, как поле, улицы и нескончаемых деревянных заборов; местами сбивались в кучу, и здесь было заметно более движения народа и живости. Попадались почти смытые дождем вывески с кренделями и сапогами, кое-где с нарисованными синими брюками и подписью какого-то Аршавского портного; где магазин с картузами, фуражками и надписью: «Иностранец Василий Федоров»... Чаще же всего заметно было потемневших двуглавых государственных орлов, которые теперь уже заменены лаконическою надписью: «Питейный дом». Мостовая везде была плоховата».

Чичиков наносит визиты городским чиновникам - губернатору, ви-це-губернатору, председателю палаты* прокурору, полицмейстеру, а также инспектору врачебной управы, городскому архитектору. Чичиков везде и со всеми при помощи лести выстраивает прекрасные отношения, входит в доверие к каждому из тех, кого посетил. Каждый из чиновников приглашает Павла Ивановича к себе в гости, хотя о нем мало что знают.

Чичиков побывал на балу у губернатора, где «во всем как-то умел най-титься и показал в себе опытного светского человека. О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его: шла ли речь о лошадином заводе, он говорил и о лошадином заводе; говорили ли о хороших собаках, и здесь он сообщал очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, - он показал, что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о бильярдной игре - и в бильярдной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели, и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; об выделке горячего вина, и в горячем вине знал он Црок; о таможенных надсмотрщиках и чиновниках, и о них он судил так, как будто бы сам был и чиновником и надсмотрщиком. Но замечательно, что он все это умел облекать какою-то степенностью, умел хорошо держать себя. Говорил ни громко, ни тихо, а совершенно так, как следует». На балу он познакомился с помещиками Маниловым и Собакевичем, которых также сумел расположить к себе. Чичиков узнает, в каком состоянии находятся их имения и сколько у них крестьян. Манилов и Собакевич приглашают Чичикова к себе в усадьбу. Находясь в гостях у полицмейстера, Чичиков знакомится с помещиком Ноздревым, «человеком лет тридцати, разбитным малым».

ГЛАВА 2

У Чичикова два слуги - кучер Селифан и лакей Петрушка. Последний читает много и все подряд, при этом его занимает не прочитанное, а складывание букв в слова. Кроме того, Петрушка имеет «особенный запах», поскольку очень редко ходит в баню.

Чичиков отправляется в имение Манилова. Долго не может найти его усадьбу. «Деревня Маниловка немногих могла заманить своим местоположением. Дом господский стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, какие только вздумается подуть; покатость горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном. На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины. Под двумя из них видна была беседка с плоским зеленым куполом, деревянными голубыми колоннами и надписью: «Храм уединенного размышления»; пониже пруд, покрытый зеленью, что, впрочем, не в диковинку в аглицких садах русских помещиков. У подошвы этого возвышения, и частию по самому скату^чтемнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы...» Манилов рад приезду гостя. Автор описывает помещика и его хозяйство: «Он был человек видный; черты лица его были не лишены приятности, но в эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару; в приемах и оборотах его было что-то заискивающее расположения и знакомства. Он улыбался заманчиво, был белокур, с голубыми глазами. В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: “Какой приятный и добрый человек!” В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: “Черт знает что такое!” - и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную. От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета... Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою... Иногда, глядя с крыльца на двор и на пруд, говорил он о том, как бы хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или чрез пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян... Все эти прожекты так и оканчивались только одними словами. В его кабинете всегда лежала какая-то книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, которую он постоянно читал уже два года. В доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла стояли обтянуты просто рогожею... Ввечеру подавался на стол очень щегольской подсвечник из темной бронзы с тремя античными грациями, с перламутным щегольским щитом, и рядом с ним ставился какой-то просто медный инвалид, хромой, свернувшийся на сторону и весь в сале, хотя этого не замечал ни хозяин, ни хозяйка, ни слуги».

Жена Манилова очень подходит ему по характеру. В доме нет порядка, поскольку ни за чем она не следит. Она хорошо воспитанна, воспитание получила в пансионе, «а в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу человеческих добродетелей: французский язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для составления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов».

Манилов и Чичиков проявляют по отношению друг к другу раздутую любезность, которая доводит их до того, что они оба одновременно протискиваются в одни двери. Маниловы приглашают Чичикова на обед, на котором присутствуют оба сына Манилова: Фемистоклюс и Алкид. У первого течет из носа, он кусает своего брата за ухо. Алкид, глотая слезы, весь вымазавшись жиром, поедает баранью ногу.

По завершении обеда Манилов и Чичиков отправляются в кабинет хозяина, где ведут деловой разговор. Чичиков просит у Манилова ревизские сказки - подробный реестр крестьян, умерших после последней переписи. Он хочет купить мертвые души. Манилов поражен. Чичиков убеждает его, что все произойдет в соответствии с законом, что налог будет уплачен. Манилов окончательно успокаивается и отдает мертвые души бесплатно, полагая, что оказал Чичикову огромную услугу. Чичиков уезжает, а Манилов предается мечтаниям, в которых доходит до того, что за их крепкую дружбу с Чичиковым царь пожалует обоим по генеральскому чину.

ГЛАВА 3

Чичиков отравляется в усадьбу Собакевича, но попадает под сильный дождь, сбивается с дороги. Его бричка переворачивается и падает в грязь. Поблизости находится имение помещицы Настасьи Петровны Коробочки, куда и приходит Чичиков. Он проходит в комнату, которая «была обвешана старенькими полосатыми обоями; картины с какими-то птицами; между окон старинные маленькие зеркала с темными рамками в виде свернувшихся листьев; за всяким зеркалом заложены были или письмо, или старая колода карт, или чулок; стенные часы с нарисованными цветами на циферблате... невмочь было ничего более заметить... Минуту спустя вошла хозяйка, женщина пожилых лет, в каком-то спальном чепце, надетом наскоро, с фланелью на шее, одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся на неурожаи, убытки и держат голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок в пестрядевые мешочки, размещенные по ящикам комодов...»

Коробочка оставляет Чичикова ночевать в своем доме. Утром Чичиков заводит с ней разговор о продаже мертвых душ. Коробочка никак не может понять, для чего ему они, предлагает купить у нее мед или пеньку. Она постоянно боится продешевить. Чичикову удается убедить ее согласиться на сделку только после того, как он сообщает о себе неправду - будто он ведет казенные подряды, обещает в будущем купить у нее и мед, и пеньку. Коробочка верит сказанному. Долго ведутся торги, после которых сделка все-таки состоялась. Бумаги Чичиков держит в шкатулке, состоящей из многих отделений и имеющей потайной ящик для денег.

ГЛАВА 4

Чичиков останавливается в трактире, к которому вскоре подъезжает бричка Ноздрева. Ноздрев - «среднего роста, очень недурно сложенный молодец с полными румяными щеками, с белыми, как снег, зубами и черными, как смоль, бакенбардами. Свеж он был, как кровь с молоком; здоровье, казалось, так и прыскало с лица его». Он с весьма довольным видом сообщил, что проигрался, причем проиграл не только свои деньги,

I но и деньги своего зятя Мижуева, который присутствует тут же. Ноздрев приглашает Чичикова к себе, обещает вкусное угощение. Сам же пьет в трактире за счет своего зятя. Автор характеризует Ноздрев^ как «разбитного малого», из той породы людей, которые «еще в детстве и в школе слывут за хороших товарищей и при всем том бывают весЫа больно поколачиваемы... Они скоро знакомятся, и не успеешь оглянуться, как уже говорят тебе «ты». Дружбу заведут, кажется, навек: но всегда почти так случается, что подружившийся подерется с ними того же вечера на дружеской пирушке. Они всегда говоруны, кутилы, лихачи, народ видный. Ноздрев в тридцать пять лет был таков же совершенно, каким был в осьмнадцать и двадцать: охотник погулять. Женитьба его ничуть не переменила, тем более что жена скоро отправилась на тот свет, оставивши двух ребятишек, которые решительно ему были не нужны... Дома он больше дня никак не мог усидеть. Чуткий нос его слышал за несколько десятков верст, где была ярмарка со всякими съездами и балами; он уж в одно мгновенье ока был там, спорил и заводил сумятицу за зеленым столом, ибо имел, подобно всем таковым, страстишку к картишкам... Ноздрев был в некотором отношении исторический человек. Ни на одном собрании, где он был, не обходилось без истории. Какая-нибудь история непременно происходила: или выведут его под руки из зала жандармы, или принуждены бывают вытолкать свои же приятели... И наврет совершенно без всякой нужды: вдруг расскажет, что у него была лошадь какой-нибудь голубой или розовой шерсти, и тому подобную чепуху, так что слушающие наконец все отходят, произнесши: «Ну, брат, ты, кажется, уже начал пули лить»».

Ноздрев относится к тем людям, которые имеют «страстишку нагадить ближнему, иногда вовсе без всякой причины». Его любимым занятием было обменивать вещи и проигрывать деньги и имущество. Прибыв в имение Ноздрева, Чичиков видит неказистого жеребца, о котором Ноздрев говорит, что заплатил за него десять тысяч. Он показывает псарню, где содержатся сомнительной породы собаки. Ноздрев - мастер приврать. Он рассказывает о том, что в его пруду водится рыба необыкновенных размеров, что на его турецких кинжалах стоит клеймо знаменитого мастера. Обед, на который пригласил этот помещик Чичикова, плох.

Чичиков приступает к деловым переговорам, при этом говорит, что мертвые души нужны ему для выгодной женитьбы, для того, чтобы родители невесты поверили в то, что он состоятельный человек. Ноздрев собирается подарить мертвые души и еще в придачу пытается продать жеребца, кобылу, шарманку и проч. Чичиков наотрез отказывается. Ноздрев предлагает ему сыграть в карты, от чего Чичиков также отказывается. За этот отказ Ноздрев приказывает накормить лошадь Чичикова не овсом, а сеном, на что гость обижается. Ноздрев же не чувствует себя неловко, и утором как ни в чем ни бывало предлагает Чичикову сыграть в шашки. Тот опрометчиво соглашается. Помещик начинает жульничать. Чичиков обвиняет его в этом, Ноздрев лезет драться, зовет слуг и велит избивать гостя. Неожиданно появляется капитан-исправник, который арестовывает Ноздрева за то, что тот в пьяном виде нанес оскорбление помещику Максимову. Ноздрев отказывается от всего, говорит, что не знает никакого Максимова. Чичиков быстро удаляется.

ГЛАВА 5

По вине Селифана бричка Чичикова сталкивается с другой бричкой, в которой едут две дамы - пожилая и шестнадцатилетняя очень красивая девушка. Собравшиеся из деревни мужики разнимают лошадей. Чичиков потрясен красотой молодой девушки, и после того, как брички разъехались, долго думает о ней. Путешественник подъезжает к деревне Михаила Семеновича Собакевича. «Деревянный дом с мезонином, красной крышей и темными или, лучше, дикими стенами, - дом вроде тех, как у нас строят для военных поселений и немецких колонистов. Было заметно, что при постройке его зодчий беспрестанно боролся со вкусом хозяина. Зодчий был педант и хотел симметрии, хозяин - удобства и, как видно, вследствие того заколотил на одной стороне все отвечающие окна и провертел на место их одно маленькое, вероятно понадобившееся для темного чулана. Фронтон тоже никак не пришелся посреди дома, как ни бился архитектор, потому что хозяин приказал одну колонну сбоку выкинуть, и оттого очутилось не четыре колонны, как было назначено, а только три. Двор окружен был крепкою и непомерно толстою деревянною решеткой. Помещик, казалось, хлопотал много о прочности. На конюшни, сараи и кухни были употреблены полновесные и толстые бревна, определенные на вековое стояние. Деревенские избы мужиков тоже срублены были на диво: не было кирпичных стен, резных узоров и прочих затей, но все было пригнано плотно и как следует. Даже колодец был обделан в такой крёпкий дуб, какой идет только на мельницы да на корабли. Словом, все, на что ни глядел он, было упористо, без пошатки, в каком-то крепком и неуклюжем порядке».

Сам хозяин кажется Чичикову похожим на медведя. «Для довершения сходства фрак на нем был совершенно медвежьего цвета, рукава длинны, панталоны длинны, ступнями ступал он и вкривь и вкось и наступал беспрестанно на чужие ноги. Цвет лица имел каленый, горячий, какой бывает на медном пятаке...»

Собакевич имел манеру обо всем высказываться прямолинейно. О губернаторе он говорит, что тот «первый разбойник в мире», а полицмейстер - «мошенник». За обедом Собакевич ест очень много. Рассказывает гостю о своем соседе Плюшкине, очень скупом человеке, владеющем восемьюстами крестьянами.

Чичиков говорит, что хочет купить мертвые души, чему Собакевич не удивляется, а сразу же начинает торги. Обещает продать по 100 рулей каждую мертвую душу, при этом говорит, что умершие были настоящими мастерами. Торгуются долго. В конечном итоге сходятся на трех рублях за штуку, составляют при этом документ, поскольку каждый опасается нечестности со стороны другого. Собакевич предлагает купить подешевле мертвые души женского пола, но Чичиков отказывается, хо^я впоследствии оказывается, что помещик все-таки вписал в купчую одну женщину. Чичиков уезжает. По пути спрашивает мужика, как проехать ^Плюшкину. Заканчивается глава лирическим отступлением о русском язы\е. «Выражается сильно российский народ! и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему в род и потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света... Произнесенное метко, все равно что писанное, не вырубливается топором. А уж куды бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, а все сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как пашпорт на вечную носку, и нечего прибавлять уже потом, какой у тебя нос или губы, - одной чертой обрисован ты с ног до головы! Как несметное множество церквей, монастырей с куполами, главами, крестами, рассыпано на святой, благочестивой Руси, так несметное множество племен, поколений, народов толпится, пестреет и мечется по лицу земли. И всякий народ, носящий в себе залог сил, полный творящих способностей души, своей яркой особенности и других даров нога, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выражая какой ни есть предмет, отражает в выраженье его часть собственного своего характера. Сердцеведением и мудрым познаньем жизни отзовется слово британца; легким щеголем блеснет и разлетится недолговечное слово француза; затейливо придумает свое, не всякому доступное, умно-худощавое слово немец; но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово».

ГЛАВА 6

Начинается глава лирическим отступлением о путешествиях. «Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишко, село ли, слободка, - любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд. Всякое строение, все, что носило только на себе напечатленье ка-кой-нибудь заметной особенности, - все останавливало меня и поражало... Теперь равнодушно подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность; моему охлажденному взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста. О моя юность! о моя свежесть!»

Чичиков направляется в имение Плюшкина, долго не может найти хозяйский дом. Наконец находит «странный замок», который выглядит «дряхлым инвалидом». «Местами был он в один этаж, местами в два; на темной крыше, не везде надежно защищавшей его старость, торчали два бельведера, один против другого, оба уже пошатнувшиеся, лишенные когда-то покрывавшей их краски. Стены дома ощеливали местами нагую штукатурную решетку и, как видно, много потерпели от всяких непогод, дождей, вихрей и осенних перемен. Из окон только два были открыты, прочие были заставлены ставнями или даже забиты досками. Эти два окна, с своей стороны, были тоже подслеповаты; на одном из них темнел наклеенный треугольник из синей сахарной бумаги». Чичиков встречает человека неопределенного пола (не может понять, «мужик это или баба»). Он решает, что это ключница, но затем выясняется, что это и есть богатый помещик Степан Плюшкин. Автор рассказывает о том, как дошел Плюшкин до такой жизни. В прошлом он был бережливым помещиком, у него были жена, которая славилась хлебосольством, и трое детей. Но после смерти жены «Плюшкин стал беспокойнее и, как все вдовцы, подозрительнее и скупее». Свою дочь он проклял, так как та сбежала и обвенчалась с офицером кавалерийского полка. Младшая дочь умерла, а сын, вместо того чтобы учиться, определился в военные. С каждым годом Плюшкин становился все скупее. Очень скоро купцы перестали брать у него товар, поскольку не могли сторговаться с помещиком. Все его добро - сено, пшеница, мука, холсты - все сгнивало. Плюшкин же все копил, при этом подбирал и чужие, совершенно не нужные ему вещи. Скупость его не знала границ: для всей дворни Плюшкина - одни сапоги, он несколько месяцев хранит сухарь, точно знает, сколько наливки у него в графине, так как делает^тметки. Когда Чичиков говорит ему о том, за чем приехал, Плюшкин очень радуется. Предлагает гостю купить не только мертвые души, но и беглых крестьян. Торгуется. Полученные деньги прячет в ящик. Ясно, что этими деньгами, как и другими, он никогда не воспользуется. Чичиков уезжает, к великой радости хозяина отказавшись от угощения. Возвращается в гостиницу.

ГЛАВА 7

Повествование начинается лирическим отступлением о двух типах писателей. «Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы... Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, - всю страшную, потрясающую ^ину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувщего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ... Без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество».

После всех оформленных купчих Чичиков становится владельцем четырехсот мертвых душ. Он размышляет о том, кем были эти люди при жизни. Выйдя из гостиницы на улицу, Чичиков встречает Манилова. Они вместе отправляются совершать купчую. В канцелярии Чичиков дает взятку чиновнику Ивану Антоновичу Кувшинное Рыло для ускорения процесса. Однако дача взятки происходит незаметно - чиновник накрывает ассигнацию книгой, и та словно исчезает. У начальника сидит Собакевич. Чичиков договаривается о том, чтобы купчая совершилась в течение дня, поскольку ему якобы необходимо срочно уехать. Он передает председателю письмо Плюшкина, в котором тот просит его быть поверенным в его деле, на что председатель с радостью соглашается.

Документы оформляются в присутствии свидетелей, Чичиков платит в казну только половину пошлины, другую же половину «отнесли каким-то непонятным образом на счет другого просителя». После удачно совершенной сделки все отправляются на обед к полицмейстеру, в течение которого Собакевич один съедает огромного осетра. Подвыпившие гости просят Чичикова остаться, решают женить его. Чичиков сообщает собравшимся, что покупает крестьян на вывод в Херсонскую губернию, где уже приобрел имение. Он сам верит в то, что говорит. Петрушка и Се-лифан после того, как отправили пьяного хозяина в гостиницу, отправляются гулять в трактир.

ГЛАВА 8

Жители города обсуждают купленное Чичиковым. Каждый старается предложить ему помощь в доставке крестьян на место. В числе предложенного - конвой, капитан-исправник для усмирения возможного бунта, просвещение крепостных. Следует описание городских жителей: «они все были народ добрый, живя между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!»... К почтмейстеру, которого звали Иван Андреевич, всегда прибавляли: «Шпрехен задейч, Иван Андрейч?» - словом, все было очень семейственно. Многие были не без образования: председатель палаты знал наизусть «Людмилу» Жуковского, которая еще была тогда не-простывшею новостию... Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена, из которых делал весьма длинные выписки... он был остряк, цветист в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь. Прочие тоже были более или менее люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал... Насчет благовидности уже известно, все они были люди надежные чахоточного между ними никого не было. Все были такого рода, которым жены в нежных разговорах, происходящих в уединении, давали названия: кубышки, толстунчика, пузантика, чернушки, кики, жужу и проч. Но во обще они были народ добрый, полны гостеприимства, и человек, вкусив ший с ними хлеба ли или просидевший вечер за вистом, уже становился чем-то близким...»

Городские дамы были «что называют презентабельны, и в этом отношении их можно было смело поставить в пример всем другим... Одевались они с большим вкусом, разъезжали по городу в колясках, как предписывала последняя мода, сзади покачивался лакей, и ливрея в золотых позументах... В нравах дамы города N. были строги, исполнены благородного негодования противу всего порочного и всяких соблазнов, казнили без всякой пощады всякие слабости... Еще нужно сказать, что дамы города N. отличались, подобно многим дамам петербургским, необыкновенною осторожностью и приличием в словах и выражениях. Никогда не говорили они: «я высморкалась», «я вспотела», «я плюнула», а говорили: «я облегчила себе нос», «я обошлась посредством платка». Ни в каком случае нельзя было сказать: «этот стакан или эта тарелка воняет». И даже нельзя было сказать ничего такого, что бы подало намек на это, а говорили вместо того: «этот стакан нехорошо ведет себя» или что-нибудь вроде этого. Чтоб еще более Облагородить русский язык, половина почти слов была выброшена вовсе из разговора, и потому весьма часто было нужно прибегать к французскому языку, зато уж там, по-французски, другое дело: там позволялись такие слова, которые были гораздо пожестче упомянутых».

Все дамы города в восторге от Чичикова, одна из них даже прислала ему любовное письмо. Чичикова приглашают на бал к губернатору. Перед балом он долго крутится перед зеркалом. На балу он - в центре внимания, пытается понять, кто же автор письма. Губернаторша знакомит Чичикова со своей дочерью - той самой девушкой, которую он видел в бричке. Он почти влюбляется в нее, но она скучает в его обществе. Другие дамы возмущены тем, что все внимание Чичикова достается дочери губернатора. Неожиданно появляется Ноздрев, который рассказывает губернатору о том, как Чичиков предлагал купить у него мертвые души. Новость быстро разносится, при этом дамы передают ее так, будто не верят в это, поскольку всем известна репутация Ноздрева. В город ночью приезжает Коробочка, которую интересуют цены на мертвые души, - она боится, что продешевила.

ГЛАВА 9

Глава описывает визит «приятной дамы» к «даме приятной во всех отношениях». Ее визит приходится на час раньше принятого в городе времени для визитов - так уж торопится она рассказать уелышанную новость. Дама рассказывает подруге о том, что Чичиков - переодетый разбойник, что требовал от Коробочки продать ему мертвых крестьян. Дамы решают, что мертвые души - только предлог, на самом деле Чичиков собирается увезти дочку губернатора. Они обсуждают поведение девушки, ее саму, признают ее непривлекательной, манерной. Появляется муж хозяйки дома - прокурор, которому дамы сообщают новости, чем сбивают его с толку.

Мужчины города обсуждают покупку Чичикова, женщины - похищение дочери губернатора. История пополняется подробностями, решают, что у Чичикова есть соучастник, и этот соучастник, вероятно, Ноздрев. Чичикову приписывают организацию бунта крестьян в Боровках, Зади-райлово-тож, во время которого был убит заседатель Дробяжкин. Ко всему прочему, губернатор получает известие о том, что сбежал разбойник и в губернии появился фальшивомонетчик. Возникает подозрение, что одно из этих лиц - Чичиков. Общественность никакие может решить, что же им делать.

ГЛАВА 10

Чиновники до такой степени обеспокоены сложившейся ситуацией, что многие даже от горя худеют. Собирают у полицмейстера заседание. Полицмейстер решает, что Чичиков - переодетый капитан Копейкин, инвалид без руки и ноги, герой войны 1812 года. Копейкин после возвращения с фронта не получил от отца ничего. Он едет в Петербург искать правды у государя. Но царя нет в столице. Копейкин идет к вельможе, начальнику комиссии, аудиенции у которого долго ждет в приемной. Генерал обещает помощь, предлагает зайти на днях. Но в следующий раз говорит, что ничего не может сделать без специального разрешения царя. У капитана Копейкина заканчиваются деньги, а швейцар его больше не пускает к генералу. Он терпит множество лишений, прорывается в итоге на прием к генералу, говорит, что ждать больше не может. Генерал весьма грубо выпроваживает его, отправляет из Петербурга за казенный счет. Спустя некоторое время в рязанских лесах появляется шайка разбойников под предводительством Копейкина.

Другие чиновники все же решают, что Чичиков - не Копейкин, поскольку у него целы и руки и ноги. Высказывается предположение, что Чичиков - переодетый Наполеон. Все решают, что необходимо допросить Ноздрева, несмотря на то что он известный лгун. Ноздрев рассказывает, что продал Чичикову мертвых душ на несколько тысяч и что уже в то время, когда он учился с Чичиковым в школе, тот уже был фальшивомонетчиком и шпионом, что он собирался похитить дочь губернатора и Ноздрев сам помогал ему. Ноздрев понимает, что в своих россказнях зашел слишком далеко, и возможные проблемы пугают его. Но происходит неожиданное - умирает прокурор. Чичиков ничего не знает о том, что происходит, поскольку болен. Спустя три дня, вышедши из дому, он обнаруживает, что его либо нигде не принимают, либо принимают как-то странно. Ноздрев сообщает ему, что в городе считают его фальшивомонетчиком, что он собирался похитить дочь губернатора, что по его вине скончался прокурор. Чичиков приказывает укладывать вещи.

ГЛАВА 11

Утром Чичиков долго не может выехать из города - он проспал, бричку не заложили, лошади не подкованы. Уехать получается только ближе к вечеру. На пути Чичиков встречает похоронную процессию - хоронят прокурора. За гробом идут все чиновники, каждый из которых думает о новом генерал-губернаторе и своих взаимоотношениях с ним. Чичиков выезжает из города. Далее - лирическое отступление о России. «Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса... Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..»

Автор рассуждает о герое произведения и о происхождении Чичикова. Его родители - дворяне, но он не похож на них. Отец Чичикова отправил сына в город к старенькой родственнице, чтобы он поступил в училище. Отец дал сыну напутствия, которым он строго следовал в жизни, - угождать начальству, водиться только с богатыми, не делиться ни с кем, копить деньги. Особых талантов за ним не замечалось, но у него был «практический ум». Чичиков еще мальчиком умел заработать - продавал угощения, показывал за деньги дрессированную мышь. Он угождал учителям, начальству, потому и закончил школу с золотым аттестатом. Его отец умирает, и Чичиков, продав домишко отца, поступает на службуХОн предает выгнанного из школы учителя, который рассчитывал на подделку любимого ученика. Чичиков служит, во всем стремясь угодить начальству, даже ухаживает за его некрасивой дочерью, намекает на свадьбу. Добирается продвижения по службе и не женится. Вскоре Чичиков входит в комиссию для построения казенного сооружения, но здание, на которое выделено много денег, строится только на бумаге. Новый начальник Чичикова возненавидел подчиненного, и ему пришлось все начинать сначала. Он поступает на службу на таможню, где обнаруживается его способность к обыскам. Его повышают, и Чичиков представляет проект по поимке контрабандистов, с которыми в то же время успевает вступить в сговор и получить от них много денег. Но Чичиков ссорится с товарищем, с которым делился, и обоих отдают под суд. Чичиков успевает спасти часть денег, начинает все с нуля в должности поверенного. Ему приходит в голову идея о покупке мертвых душ, которых можно в будущем заложить в банк под видом живых, и, получив ссуду, скрыться.

Автор размышляет о том, как могут читатели отнестись к Чичикову, вспоминает притчу о Кифе Мокиевиче и Мокии Кифовиче, сыне и отце. Бытие отца обращено в умозрительную сторону, сын же буянит. Кифу Мокиевича просят унять сына, но он не желает ни во что вмешиваться: «Уж если он и останется собакой, так пусть же не от меня об этом узнают, пусть не я выдал его».

В финале поэмы бричка быстро едет по дороге. «И какой же русский не любит быстрой езды?» «Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? Знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем с одним топором да молотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы, и сидит черт знает на чем; а привстал, да замахнулся, да затянул песню - кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход - и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. И вон уже видно вдали, как что-то пылит и сверлит воздух.

Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли,
и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

В письме к Жуковскому Гоголь пишет, что главной своей задачей в поэме видит изобразить «всю Русь». Поэма написана в форме путешествия, и отдельные отрывки жизни России объединяются в общее целое. Одна из главных задач Гоголя в «Мертвых душах» - показать типические характеры в типических обстоятельствах, то есть достоверно отобразить современность - период кризиса крепостничества в России. Ключевой ориентированностью в изображении помещиков являются сатирическое описание, социальная типизация, критическая направленность. Жизнь господствующего класса и крестьян дана Гоголем без идеализации, реалистически.

8f14e45fceea167a5a36dedd4bea2543

Действие поэмы Н. В. Гоголя "Мертвые души" происходит в одном небольшом городке, который Гоголь называет NN. Город посещает Павел Иванович Чичиков. Человек, который планирует приобрести у местных помещиков мертвые души крепостных. Своим появлением Чичиков нарушает размеренную городскую жизнь.

Глава 1

Чичиков приезжает в город, его сопровождают слуги. Он поселяется в обычной гостинице. Во время обеда Чичиков расспрашивает трактирщика обо всем, что происходит в NN, выясняет кто самые влиятельные чиновники и известные помещики. На приеме у губернатора он лично знакомится со многими помещиками. Помещики Собакевич и Манилов приглашают героя нанести им визит. Чичиков на протяжении нескольких дней посещает вице-губернатора, прокурора, откупщика. В городе он приобретает положительную репутацию.

Глава 2

Чичиков решил выехать за пределы города в поместье к Манилову. Его деревня представляла собой достаточно скучное зрелище. Сам помещик был не понятной натурой. Манилов чаще всего находился в своих мечтах. В его приятности было слишком много сахара. Помещик был очень удивлен предложением Чичикова продать ему души умерших крестьян. Заключить сделку они решили при встрече в городе. Чичиков уехал, а Манилов долгое время недоумевал над предложением гостя.

Глава 3

По дороге к Собакевичу, Чичикова застала непогода. Его бричка сбилась с пути, поэтому было принято решение заночевать в первой усадьбе. Как оказалось, дом принадлежал помещице Коробочке. Она оказалась деловитой хозяйкой, везде прослеживалось довольство обитателей поместья. Просьбу о продаже мертвых душ Коробочка восприняла с удивлением. Но потом стала рассматривать их как товар, боялась продешевить при продаже и предлагала Чичикову купить у нее и другие товары. Сделка состоялась, сам Чичиков поспешил удалиться от трудного характера хозяйки.

Глава 4

Продолжив путь, Чичиков решил заехать в трактир. Здесь он встретил еще одного помещика Ноздрева. Его открытость и дружелюбие сразу располагали к себе. Ноздрев был картежником, играл не честно, поэтому часто участвовал в драках. Просьбу о продаже мертвых душ Ноздрев не оценил. Помещик предложил сыграть на души в шашки. Игра чуть не окончилась дракой. Чичиков поспешил удалиться. Герой очень жалел, что доверился такому человеку как Ноздрев.

Глава 5

Чичиков наконец-то оказывается у Собакевича. Собакевич выглядел человеком крупным и основательным. Предложение о продаже мертвых душ помещик воспринял серьезно и даже стал торговаться. Собеседники решили оформить сделку в ближайшее время в городе.

Глава 6

Следующим пунктом путешествия Чичикова стала деревня, принадлежащая Плюшкину. Поместье представляло собой жалкий вид, везде царило запустение. Сам помещик достиг апогея скупости. Он жил в одиночестве и представлял собой жалкое зрелище. Мертвые души Плюшкин продал с радостью, посчитав Чичикова глупцом. Сам Павел Иванович поспешил в гостиницу с чувством облегчения.

Глава 7-8

На следующий день Чичиков оформил сделки с Собакевичем и Плюшкиным. Герой находился в прекрасном расположении духа. В то же время новость о покупках Чичикова разнеслась по всему городу. Все удивлялись его богатству, не зная, какие души на самом деле он покупает. Чичиков стал желанным гостем на местных приемах и балах. Но тайну Чичикова выдал Ноздрев, прокричав на балу о мертвых душах.

Глава 9

Помещица Коробочка, приехав в город, также подтвердила покупку мертвых душ. По городу стали распространяться невероятные слухи о том, что Чичиков на самом деле хочет похитить губернаторскую дочь. Ему было запрещено появляться на пороге губернаторского дома. Никто из жителей не мог точно ответить, кто же такой Чичиков. Для выяснения этого вопроса было решено собраться у полицмейстера.

Глава 10-11

Сколько не обсуждали Чичикова, прийти к общему мнению так и не смогли. Когда Чичиков решил нанести визиты, он понял, что все его избегают, а приход к губернатору вообще запрещен. Он также узнал, что его подозревают в изготовлении фальшивых облигаций и в планах по похищению губернаторской дочки. Чичиков спешит покинуть город. В завершении первого тома автор рассказывает о том, кто такой главный герой и как складывалась его жизнь до появления в NN.

Том второй

Повествование начинается с описания природы. Чичиков сначала посещает поместье Андрея Ивановича Тентентикова. Затем отправляется к некоему генералу, оказывается в гостях у полковника Кошкарева, затем Хлобуева. Проступки и подлоги Чичикова становятся известны и он оказывается в тюрьме. Некий Муразов советует генерал-губернатору отпустить Чичикова, на этом повествование обрывается. (Гоголь сжёг второй том в печке)

Случайные статьи

Вверх